Пока я, запрокинув голову, рассматривал конфетный город, помещенный в интерьер китайского дворца, Вязилов промышлял за стойкой. Я пристальней в него всмотрелся: если очертания лица изрядно переняли от лягушки, то в телосложении сквозило что-то богомолье: казалось, долгие конечности его имели сочленения в местах, несвойственных для человека – того и гляди, достающий чайные коробки с верхних полок, он втрое сложится, как раздвижная лестница. Нелепый, суетный, но вместе с тем проворный, парень этот словно сочинен был для того, чтобы прислуживать. Он в прошлой жизни, не иначе, был московским ярославцем – кровь-с-молоком молодцем, кудрерусым да белотельным. Поди, кафтан носил он синего сукна, и кушак алый, и красную александрийскую рубашку, шелковый платок, шляпу поярковую набекрень и сапоги козловые со скрипом. И подвизался на Москве, небось, трактирным половым, затем буфетчиком, а на закате дней повышен был в приказчики.
По-прежнему не умолкая, Вязилов рассказывал, что давняя мечта его – с годами сделаться титестером – чайным экспертом, чайным сомелье, только и делать, что пить чай с утра до вечера да выдавать суждения и приговоры выносить.
– Для москвичей чай – пятая стихия, – говорил он. – А самовар-р – солнце московской жизни, вокр-руг котор-рого вр-ращаются судьбы столичных обитателей.
Рассказывал: недолго довелось негоциантам насаждать чай, разливая его в кабаках бесплатно. Скоро москвичи распробовали, пристрастились. И это несмотря на водочных лоббистов и церковников, стращавших присказками, вроде: «Кто пьет чай, тот спасенья не чай, а кто кофе пьет, того Бог убьет».
– Что будешь, кстати? Чай? Или чего покрепче? – спросил он наконец.
– Угу, покрепче бы – чего-нибудь поесть, – напомнил я.
И Вязилов всплеснул руками:
– Ах да-да-да, сейчас…
Принес пирожных. В подсобке чайник вскипятил. Прилавок застелил газетным разворотом, где клетками пестрел недоразгаданный