Возможно, Вязилов самой судьбой, самой своей наружностью был обречен дышать неровно к земноводным. Был он и сам нескладен, неказист и долговяз, что лягва. Высокий и субтильный, с острыми лопатками-коленями и длинными суставчатыми пальцами. Под выцветшими вьющимися волосами и высоким лбом глаза имел большие и белесые, слегка навыкате, глядящие рассеянно из-под полуопущенных полупрозрачных век. Чаще помалкивал, когда же обращались к нему прямо, отвечал с задержкой, словно требовалось ему время, чтобы всплыть к поверхности из омута своих соображений. Но мало этого – Володя Вязилов картавил, а со временем и заикаться стал на буквосочетании «кв», как если б перенял манеру у своих зеленых фавориток. Даже в тягучем имени его «Во-оло-одя» слышалось похлюпывание болотных вод и вопли выпи.
Чем движим был, взявшись на зыби детских впечатлений строить институтскую карьеру, Вязилов и сам едва ли мог сказать. Думал ли обрести под лягушачьей шкуркой Василису, повстречать в лесу лягушку с женской грудью или драгоценный камень в голове у жабы отыскать, бог весть. Только со временем его болиголовная влюбленность в земноводных женщин сделалась столь всеобъемлющей, что жаба им была возведена в тотем, и даже над кроватью, где б ни жил Володя, он вывешивал портрет русского дипломата и востоковеда Августа Дементьевича Жабы и гербовый знак белорусской дворянской фамилии Жаба, восходящей к смоленскому боярину XV века Константину Жабе.
Когда впервые Вязилов прибыл в Москву-Первопрестольную, только сойдя с подножки поезда, он был пленен столицей. Едва шагнул на золоченый от подошв лоб нулевого километра – и словно прикоснулся к полюсу гигантской батарейки: Москва ударила разрядом в сердце, током потекла в крови. Давно Вова боготворил Москву, хотя и понаслышке – ту из личин ее (личин, что как матрешки прятались одна в другой), которая хранила память о боярском и купеческом, о деревянном зодчестве, старомосковской хлебосольности и домовитости, былинной старине. Сюда, в Москву,