– Ба! Этих господ я знаю. Правда, поразъехались. Надо бы справки навести. Вот этот, например, с недавних пор в Белграде.
– В Белград я точно не ездок.
– Напрасно. Чудное местечко! Речная гладь, скверы, кафешечки, ресторанчики, шелковые простыни… Я мог бы разыскать для вас этого господина.
К платформе наконец-то подошел, гремя, состав, обдал духом тоннеля – мглистым, земляным.
– Спасибо, нет. – Я взял конверты из руки бородача, шагнул вагон.
– Хотя бы посетите станцию «Смоленская»! – крикнул толстяк уже сквозь хлопнувшие двери. – Смо-лен-ска-я! Прекрасная архитектура, мрамор, люстры!
Что-то еще кричал и делал жесты, но шум состава перекрыл слова, а замелькавшие колонны стерли тучную фигуру с лика станции. Я с облегчением вздохнул: одним безумцем меньше. Поехал, стиснутый людьми. Зевнул, не открывая рта, прикрыл глаза. От духоты клонило в сон. Негромко баритонил автоинформатор с левитановской харизмой в голосе. Двое над ухом обсуждали, будто в Шереметьево завелся полтергейст, который всякий день звонит с и требует продать ему билет на небывалый рейс «Москва – Москва». Я засыпал, качаясь плавно вслед составу. Покуда поезд зарывался глубже в грунт, я уходил все дальше в земли сна, точно река в другие берега, в набоковские строки: «Колыбель качается над бездной. Заглушая шепот вдохновенных суеверий, здравый смысл говорит нам, что жизнь – только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями». Я засыпал и видел сквозь опущенные веки, как поезд светоносной нитью рассекает черноту тоннеля. Вагонный потолок и стены разверзаются, распахивая у меня над головой еще один день детства, но уже иного. Того злопамятного детства, когда мне…
…бродяжничать было не привыкать: рос безотцовщиной. Без сказок на ночь, без прогулок за руку. И многих детских радостей, что извлекаются из ничего, из воздуха и вымысла, я был лишен.
В коррекционном (а на языке все вертится созвучное словечко «концентрационном») детском доме обитают те же чудища, что и у сказочного омута, но не в пример страшней. У этих чудищ заячьи губы и глаза навыкате, бесформенные и бессодержательные лица, дистрофичные конечности, остро торчащие ключицы. Они страдают недержанием, лишаем, диатезом и рахитом, чешутся от ветрянки, опухают свинкой. На лицах и в телах у них сквозят пороки психики, изъяны душ.
В спальнях всегда сырые простыни, в какие прежде, не иначе как, обертывали политзаключенных по советским психбольницам. В столовой вечно липкие столы. Мутный компот, дрожащий куб холодной манной каши. На переменках – дерево перил, отполированных штанами больше, чем ладонями. В часы отбоя – трещины и пятна на побелке потолка, что складывались в фантастические пейзажи.
Однажды я заметил: есть слова, что воскрешают детство. К примеру, вот, тягучее «по-вид-ло» – пока произнесешь, язык увязнет. И тотчас вижу: ломоть хлеба, смазанный повидлом, на столовской клетчатой клеенке с кругляшами от стаканьих донцев,