– Нельзя не верить тому, что видишь!
– А как же мираж?
Вот и вдруг Дашенька – мираж? Стоило ей ли тогда верить?
А ведь обитала рядом каждый день, будто и всегда была. Яичницу жарила с беконом, в ванной зеркало протирала: распрыскивала жидкость специальную, водила потом по стеклу этому тряпкой. По ночам почти в позу эмбриона складывалась, лишь тогда и засыпала. Всегда раньше него. Всегда в темноте. Никогда не могла уснуть при свете, потому и просыпалась чуть ли не с первыми же лучами. И допоздна засиживаться тоже не могла, а он мог. Она спала, а он строчил, а на утро она бегала глазами по его строкам, иногда даже перепечатывала его слова, разбирая по буквам почерк. Не так ли выглядеть должна верная подруга кого-то великого? В такие моменты он видел в себе Достоевского, Толстого, да хоть кого ещё. На словах, а на деле?
Дарья. Ну другая она, не такая, как остальные, и это пугало даже. И странное чувство селилось внутри, что она однажды уйдёт. Что это такой бонус за какое-то совершённое доброе дельце, но временный. Ниспосланный… свыше? Он уже не знал, откуда. Откуда-то. Может, и вовсе снизу – сверху пирамиды? – и не за добрые дела. О такой и не мечтал. Подошла – и всё будто бы стёрлось. Все, кого знал раньше, погасли. Эдакие дневные светила, горевшие в ночи, на смену которой пришёл вечный день. Потому что жизнь – это день. Даша – это жизнь.
Одним вечером не вытерпел. Решил: пора всё сказать, как есть. Не мог больше так. Устал так долго всему не верить молча, надо было признаться наконец в своём неверии.
– Тебе нравятся мои слова. Тебе нравятся мои тексты. Ты готова их возносить, чуть ли не религиозное учение на них строить… Но я… я, я тебе нужен разве?
– Митя… – проговорила, встав с места.
Митя. Митенька.
Даша. Дашенька.
– Меня ты разве любишь?
– Конечно, я люблю тебя.
– Как же можно любить то, чего не знаешь?
Не знаешь. Дарья знала Кулигина, знала, как он пишет, о чём он пишет, почему он так пишет, кого он читал, уважал, воспевал. Но Калугина она не знала. Это ведь такие разные люди. Правда, Митя уже и сам порою не замечал между ними грани.
Кулигина можно было любить за тексты. За что можно было любить Калугина, он не понимал. Любовь вообще была для него слишком громким, но в то же время и слишком тихим словом. Можно любить читать, можно любить музыку, можно любить вон ту вазу на подоконнике, которая стоит на самом краю, вот-вот упадёт, её б отодвинуть подальше, чтобы не разбилась ненароком. Это легко. Любить человека – уже сложнее. Вещь может не ответить, это ничего, она ведь внешне нема. Любить молчащую вещь не так больно, как молчащего человека. Калугин любить боялся, пусть это и стыдно было признавать. Всех, кого прежде обнимал, целовал, к кому прижимался, еле заметно дрожа, – не любил. Пользовался ими? Может быть.
Даша своим появлением любое желание кем-либо пользоваться отбила. Она, конечно, подчинялась, вздрагивала, ловила тот же воздух,