Эдвине забрался с ногами в постель, ближе к стене, чтобы смотреть на темноту в зашторенном окне, если он, конечно, что-то за пеленой жёлтых занавесок мог увидеть. Лежал он уютно, под одеялом, моё место рядом пустовало. Но он не спал и не собирался. Он лежал как-то отрешённо, не находился здесь совсем. Мне нужно было и самому расслабить нервы, но мёртвые лица то и дело возникали передо мной, беспощадно наваливая новый груз ответственности. Нужно было прочитать дневник отца, ничего более, это нас точно успокоит.
– Эдвине, я прилягу? – в ответ тишина. Он не двигается, не говорит. Тихо дышит и не позволяет мне взглянуть на него. Эдвине был весь сжат и закрыт. Если бы я развернул его, понял, отчего. Рыдает же, и так ясно. Плачет изо всех сил, без остановки. Только слабое сопение выдавало это.
Забираюсь на кровать, снимая носки. Откидываю их к тумбочке, чтобы утром не искать повсюду. Разворачиваюсь к брату, держа в руках этот самый дневник. Не реагирует на меня. Может, начать разговор? Решаю и сам окунуться под одеяло, мимолётно наблюдая, как Эдви поджал под себя ноги и сжал пальцы на них от всего своего напряжения. Я, наверное, монстр, верно? Я не хочу плакать. Я зол. Гнев, струившийся во мне рекой, вряд ли успокоится ещё очень долго. Только после того, как весь он уйдёт, я смогу спокойно оплакать родителей. Или же не смогу, ведь отчасти я был зол и на них, хоть и не имел права так поступать.
Разговор точно решит дело. Удобно устраиваюсь на подушке, сажусь рядом с Эдвине, приблизив свои колени к груди. Дневник всё так же в руках верчу, пытаясь подобрать сейчас правильные слова.
В комнате было много места, спереди от нас стояло два шкафа: один плательный, другой книжный, а между ними удобный стол для письма. Мягкий красный ковёр вносил в комнату немного тепла. Здесь под окном была небольшая печка, но сейчас ночи шли тёплые, её давно не разжигали.
Ты бы знал, как я тебя люблю, Эдвине, не плакал бы так. Ты не один. Родители оставили нам друг друга. У нас впереди целая жизнь, наполненная дворцовыми страстями – всё, как ты и желал. Или же уже не желаешь? Я дам тебе всё, что пожелаешь, я обещаю. От этой жизни ты не сможешь получить большей радости, чем я смогу тебе дать. Так что не нужно оплакивать тех, кто к нам уже никогда не вернётся.
Но я этого не говорил. Я боялся, что ему сейчас это не нужно. Боялся, что я уже ничем не смогу помочь. Может и в самом деле дать ему и дальше плакать? Чтобы выпустить всю боль, все несбывшиеся надежды? Неужели я должен быть с ним так жесток? Я не могу смотреть ведь на это, меня самого начинает ломать эта горькая и отвратная песня скорби!
На улице заиграла арфа. Второй раз слышу игру этого человека… Этот звук обещал мне что-то внеземное, по счастью, сравнимое только с возвратом в это утро, но по горечи, исполняемой в тот же момент, сравнимое с текущей болью внутри нас. Этот туман, эта гадкая слизь отчаяния лилась из его сердца в моё, я ощущал нас