– Старики ставили – чтобы духи сбивались с тропы. Но сейчас никто не рисует такие знаки. Кто-то спешил… или боялся.
– Ты боишься? – спросил князь внезапно мягко.
– Я знаю цену лесу.
Он медленно улыбнулся, и эта улыбка была похожа на ожог – чуть заметная, изменившая всё внутри меня.
* * *
У ручья нашли новое: раздавленный оберег, мятая детская игрушка из соломы. Она была разодрана на две части – в одной крупинка проса, в другой высохший, черный коготь.
Я положила руки на землю, пересчитала все страшные приметы. Каждая вела к одному: кто-то открыл границу, пустил хворь, разорил лесную тишину. Маленькая девочка и её брат – их имена звучали у меня в голове. Кажется, я услышала шёпот: то ли ручей, то ли то самое, что не любит свидетелей.
Лес будто читал мои мысли. Из зарослей вдруг послышался леденящий стук – кто-то, неверно ступая, двинулся прочь от тропы, и на миг мне показалось: это сами дети идут на зов, тяжело улыбаются пустыми глазами, тянут руки сквозь стены вековых стволов.
В моей душе боролись ужас и знание. Предчувствие затаилось во мне навечно – словно я сама была частью угасшей ветви рода, проклятой, оставленной для страшного обряда.
Князь остановился рядом – как скала или ровная могильная плита. Его голос звучал почти по-отечески:
– Василиса, ты чувствуешь что-то?
– Здесь уже нельзя говорить по-старому, – ответила я. – Надо лишь слушать лес. Он скажет.
И действительно: вдруг стало ясно – тишина леса неестественна, она тяжела и окрашена глухой злобой. Собаки в деревне, я знала, воют так лишь перед смертью хозяина. И мне почудилось: где-то впереди не то плачь, не то скрежет зубов маленьких.
Мы шагнули дальше. Всё изменялось, как в дурном сне: стены из веток, трава черная, дикая туча мошкары, мутная зыбь над болотом. Я перестала различать голоса спутников, только стук сердца и чьи-то чужие слова – полные боли, детские, давно умершие, но всё же живые.
* * *
Поздний вечер, на исходе, когда мы, измученные, разбили второй ночной стан. Я заметила, как князь стал другим: он больше не насмешничал, глаза его погасли, на губах – усталость и, быть может, сочувствие. Я впервые увидела, что величие держится на резьбе боли.
Он присел рядом, поближе; улыбка ускользнула, как тень, и вновь вернулось то двойственное отношение – то ли презрение, то ли интерес, смешанный с тоской.
– Видишь ли, ведьма… – начал он, недоговаривая. – Если мне суждено здесь сгинуть, хочу знать: ты не отпустишь меня на смерть, не сказав всей правды?
Я молчала долго. Тогда он внезапно дотронулся до моих волос, нерешительно, как младенец к огню:
– Почему твоя мать избрала тебя?
Внутри меня поднялась волна – горькая, как болотная вода. Я сглотнула:
– Она не избирала… Долг наследуется, даже если ты его не примешь. Лес сам знает, кому что вручить. Я лишь