но справедливость капризна,
Никакого не надо нам «изма»,
за исключением гуманизма.
Здесь, на яхте «Пилар», он дежурил у волн,
где фашистская мина на мине,
и они еще плавают в чьих-то мозгах,
недовыловленные в мире.
Ну, а что же такое с тобой, —
компаньеро Эухенио?
Ты устал.
Но усталость смертельная от вдохновения —
это все-таки жизнь,
а не гибельное отдохновение.
И решиться непросто,
но все же однажды решись ты
стольким антифашистам притворным
с презрением шваркнуть:
«Фашисты!»
Если это и есть
так с издевкой осмеянная «хемингуэевщина»,
надо сделать свой выбор
и встать против кодла хамеющего!
Я подсел к Хэму в баре
полвека назад, в Копенгагене,
увидав, как он шел
чуть вразвалку, с повадками капитанскими.
Он тогда заказал, как я помню,
лишь русскую водку
в настроенье хорошем,
как будто взорвал он чужую подлодку.
А вот я промолчал.
С ним не чокнулся.
Вместе не выпил.
Боже мой, почему мы не чувствуем
чью-то нависшую гибель?
И шепчу я: «Что с вами?
Быть памятником бросьте.
Вы, живой, так нужны.
Что ж вы прячетесь в бронзе?»
Белорусинка
Памяти моей белорусской бабушки
Ганны Евтушенко из деревни
Хомичи Калинковичского района
Я ношу в себе Кали́нковичи,
и весь мир в себе ношу,
но все дело не в количестве
стран, а в том, чем я дышу.
Я дышу деревней Хом́ ичи,
где засовы без замков,
где быть замкнутым не хочется,
потому и я таков.
Я дышу, как по наитию,
пепел сглатывая с губ,
дымом, реющим невидимо
из хатынских черных труб.
И с безвинною виновностью
чую я, как пахнет синь
порохом из дул винтовочных,
где Хатынь и где Катынь.
И я вижу непрощательно
пепел множества людей,
да и пепел обещательных,
обнищательных идей.
Я воспитан пепелищами,
и хотя я с детства голь,
кто посмеет звать нас нищими
за богатство стольких горь.
Видел я в эвакуации
всю страну, голодный шкет,
а мне все не привыкается,
что ее на свете нет.
Было – падал, было – рушился,
но всю жизнь, как на войне,
и сроднились белорусинка
и сибиринка во мне.
Да и вся моя поэзия
в себе родину спасла,
партизанское, полесское,
ставя выше ремесла.
Не сидел я, правда, в лагере —
лагерь сам сидел во мне, —
где он, дед мой, неоплаканно
похоронен