Только Людвика сохраняла странное для одиннадцатилетней девочки молчание и спокойствие: она не плакала, не суетилась, не убивалась, а стойко продолжала свой обычный марафонский бег по кругу – школа, кружки, занятия дома, репетиции танцев, стихов и пьес, снова школа. Лишь музицирование гулкой зияющей тишиной выпадало из этого списка. К Blüthner`у она больше не подходила, словно боялась услышать засевшие в нём знакомые мелодии, слишком напоминавшие о Берте, и, проходя мимо пианино, сторонилась, чтобы ненароком его не задеть.
На вопросы о матери Людвика отвечала всегда ясно и чётко, пользуясь языком медицинских энциклопедий, что лимфоангиосаркома почти не поддаётся лечению, диагностировать рано её очень сложно и чаще она бывает у женщин, которые по какой-то причине отказывались от естественного вскармливания. Взрослые, особенно женщины, понимающе кивали, тяжко вздыхали, утирали платками накатывающие на глаза слёзы, но не могли избавиться от неприятного ощущения, что маленькая девочка произносила сложные медицинские термины так спокойно и так бесстрастно, как будто речь шла не о её матери, а о каком-то чужом человеке – о гипотетическом пациенте, жизнь или болезнь которого является не более чем сухим статистическим фактом, описанным в учебнике по медицине.
Фантомов назвал это защитной психологической реакцией на стресс, а Штейнгауз переключил своё обожание, служение и полное подчинение с Берты на дочь, рано проявлявшую черты материнского характера: хладнокровие, рационализм и некоторый цинизм, которые помогли им обоим выжить в трудную минуту как ничто другое.
– Папа, перестань плакать, – говорила ему строго Людвика, приходя из школы и заставая отца всхлипывающим над курсовыми и контрольными, – давай будем пить чай, – и, быстро скинув пальто и ботинки, уже деловито ставила чайник и намазывала маслом бутерброды.
Витольд Генрихович смущался, сморкался в платок, протирал очки и виновато расставлял чашки, роняя ложки и задевая сахарницу рукавом, повторяя:
– Не буду, не буду, дорогая, что-то опять на меня нашло.
Они пили чай, ели бутерброды с маслом и сыром, он расспрашивал её о школьных делах, и она всегда пыталась рассмешить его какими-то небылицами об одноклассниках.
«Что бы я без неё делал», – думал Штейнгауз, отхлёбывая обжигающий чай, внимательно слушал дочку и постепенно приходил в себя.
Его нисколько не удивило, хотя и растрогало, что в шестнадцать лет при получении первого паспорта дочка записала своё имя так: Людвика Витольдовна Штейнгауз-Кисловская – в честь них обоих, отца и матери, и где-то в глубине души гордился тем, что его фамилия стояла в этом списке первой. В ту же ночь ему приснилась Берта в бежевой шали с красными маками и с длинными кистями по краям. Она стояла возле