свет сосущих – мертвецов живых.
«О, ветки тяжёлые птицы…»
О, ветки тяжёлые птицы,
полётов парные стволы,
апреля и сумрака спицы,
в которых блуждают волы,
двойные тоски разжимая
полёта своей часовой
почти невозможности рая
и речи почти не больной,
не больной, когда – расцарапав
лицо белых тощих ветвей —
стволов распускается пряжа,
взлетая из клети корней!
Как эта пархатая стража
несётся по нити тугой —
без времени больше и страха —
себя вынимая дугой!
«Человек [цепь и пёс вещества…»
Человек [цепь и пёс вещества,
воздух смёрзшейся смерти] едва
распечатал в дыхание плоть,
как пейзаж обращается в лёд.
В призме – полой, голодной – его —
человека подземный глоток —
развернёт рыжий свёрток зрачка
и слетают, как плод с дурачка
эта шкура, железо и смерть,
и куда теперь ехать – наверх? —
если выдох пейзажи скоблит —
и чего ещё нам говорить [?]
в слепоте, на свету, на свету —
через свет – тот, что камень во рту,
тот, что бабочки взорванный грот
разгибает, как скрепку, в полёт.
«Это что? – вагон десятый …»
Это что? – вагон десятый —
мёд из пепла и воды,
и жужжит в нём – виноватый
гуттаперчивый один,
чьё лицо из всплеска света
удлиняется в меня
близоруко и, наощупь
время птичкою отняв,
смерть мою он, как прощенье,
между крыльями несёт
шмель, змеящийся как воздух
меж телесных чорных сот.
Стансы
Речь не условна и крива,
как коромысло и дуга,
её несущая внутри,
разбитая на лёд и льды,
когда здесь дождь идёт – вода
накручена на провода,
себя поёт и дребезжит
в жестянке птичьей, что лежит
на донышке густом, земном
и слышит речи животом
и, оступаясь в глубину,
колодца свиток развернув,
на птицу смотрит белый рот
через пылающий осот —
сгущается до темноты
и из нутра звезды шуршит,
и крутится как колесо —
чуть горьковатою росой.
Форточка
И исподволь, из пара, из подземной
норы апрельской, что внутри воды
плывёт к воде землёю неизвестной,
расщерив золотые свои рты
в жуках, в птенцах из нефти или торфа,
которые полоскою густой
лежат межой за небом неответным
и белой