Бабушек много, а дедушка один – Ваня. Огород вскопать, забор подновить, бурьян на задах скосить – все он, больше некому. Симе лавку починить, Шуре кастрюлю запаять, куклам моим шифоньер сладить… Бабушки им не нахвалятся. Своих дедушек у них давно нет, один наш остался.
В то утро я гуляла на улице возле дома, гоняя прутиком воробьев, купавшихся в пыли среди колдобин. Чумазые пичуги ныряли в ямки, взбивая крыльями мучнистую пыль и блаженно ероша перья. Узорчатые тени лип неподвижно лежали поверх нагретого тротуара, обросшего желтой гусиной лапкой и сухими метелками мятлика. Где-то далеко прогорланил очнувшийся от полуденной лени петух, брякнула пустыми бидонами молоковозка, и день опять замер, погруженный в медовую негу.
Я бросила прут, присела на корточки, вжимаясь лопатками в теплую стену дома, и стала смотреть на пустую улицу, такую старую, что она помнила мир еще без меня, и всех бабушек молодыми. Улица, вместе с живущими на ней, вырастала из такой дали времен, что у меня дух захватило. И будто бы шли по ней невидимые в солнечном мареве люди, чьих лиц я не могла разглядеть, но все равно знала, что это нашенские – те, кого я каждый день вижу и другие – дальние, почти незнакомые, они ведь есть где-то. Впереди бежала детвора, следом шли взрослые, за ними, закрывая горизонт, живой стеной вставали старики, и я загордилась, глядя на это длинное шествие: «в нашем-то роду еще никто не умирал». В окружавшей меня стене родных не выбито пока ни единой бреши.
Полдневный жар становился нестерпимым. Я поднялась, чувствуя, как печет вспотевшие от долгого сидения икры, открыла калитку во двор и услышала, как страшно не своим голосом кричит бабушка:
– Сима, Шура! Ваня упал!
Я мимолетно удивилась: ну упал, подумаешь… сейчас встанет, коленки отряхнет… Но бабушка все голосила, и в протяжном «упа-а-ал» слышалось роковое, чудовищное, непостижное уму. В дальнем конце огорода дед копал грядку под сливой и внезапно повалился в сырые комья, простеганные корнями растений.
В доме шептали непонятное: «инфаркт миокарда», и скорбно никли головами.
Через два дня мне велели надеть школьное платье, брошенное после первого класса, и идти за грузовиком, с открытого борта которого кидали на дорогу еловые ветки. Впереди шли дядьки в расстегнутых от жары рубахах и, багровея щеками, дули в блестящие трубы, а один ударял в такт шагам медными тарелками. Их отчаянная рыдающая музыка надрывала сердце и пугала окрестных грачей, с плачем метавшихся над своими гнездами.
Весь день на дворе толклись люди. У порога строго и прямо