Но побег сорвался. Начальник пересыльной тюрьмы, любезно приняв у Катерины Ивановны деньги, обещал оставить Митю в тюремной больнице, из которой-де, погодя, не трудно будет уйти. Однако этап пришел на пересылку, переночевал и провел весь следующий день на месте, причем колодников даже сводили в баню, первый раз за всю дорогу. А после второй ночевки тронулись дальше, и Дмитрий, вопреки ожиданиям, пошел со всеми. Напрасно Катерина Ивановна, потеряв почти разум, рвалась к начальнику, бушевала в приемной так, что ее пришлось чуть ли не связывать, напрасно падала в обмороки, а, приходя в себя, кричала, плакала и рвала на себе одежды. Начальник сказался в нетях, он ушел, уехал, умер и заболел – и насилу принял Катерину Ивановну только под вечер, уже далеко после обеда. Во-первых, он заметил Катерине Ивановне, что кричать тут нечего, и что он на крик отвечать ничего не может, потому что даже и не понимает, о чем просьба – а во-вторых, здесь место казенное, и вот-с, извольте видеть, портрет государя императора на стене, тут скандалы-с неуместны. Через силу взявшая себя в руки Катерина Ивановна напомнила ему о его обещаниях, упрекнула во взятых деньгах – и получила спокойнейший ответ: «Никогда я от Вас ничего не получал, да и получать не мог». Ох, уже слышала это Катерина Ивановна – слово в слово! Когда-то отец ее бредил в жару этими самыми словами, с этих-то самых слов и завязалось у нее с Дмитрием-то Федоровичем! Да и сумма была почти та же – Катерина Ивановна дала пять тысяч рублей вперед, обещая еще пять, в случае успеха «предприятия». «Как я не убила подлеца, как сама не умерла, – писала она Алексею, – не постигаю. Видно, Богу угодно еще испытывать душу мою, видно, не исполнилась еще чаша страданий моих…»
Трижды за зиму ездил Алеша в Петербург, проведать Ивана, но посидеть с братом удалось только раз, уже в марте. В остальные разы доктора не пускали, давали только поглядеть в дверное окошечко. Палата была просторная, вся обитая толстыми и мягкими матами, с зарешеченным узким окном под самым потолком. Иван сидел на толстой и мягкой постели в белом застиранном балахоне, в широких штанах и войлочных ботах, и сколько ни смотрел Алеша, Иван не пошевелился, так что даже казалось, что он и не дышит. Другой раз, напротив, Иван ходил, верней сказать, бегал из угла в угол и что-то горячо и сбивчиво говорил, несомненно, по-русски, но смысла никакого разобрать было нельзя. Он все ходил и ходил без остановки и, судя по тону, то убеждал кого-то, то оправдывался, то яростно с кем-то ругался. Эта страшная мягкая палата пугала Алешу, про себя он называл ее камерой. Но ничего твердого и тем более острого рядом с Иваном оставлять было нельзя. Кормили и поили его из каких-то гуттаперчевых мисок, а когда однажды по недосмотру принесли питье в фаянсовой кружке – он разбил кружку об лоб и весь изрезался, осколком пытаясь вскрыть вены… В марте Алешу к нему пустили, но мало радости