Впрочем, как не избегнуть стен в Москве, сплошь каменной, так не сбежать было от бесовского наваждения, и обморочные мои виденья множились. Как только жабы сгинули, на месте них каменным гостем водворился Маяковский-памятник, провозгласил с гранита постамента, перекрикивая треск и шорох граммофонной записи двадцатых – голосом, слишком по-юношески тенористым для его громады-ненависти: «…Лягу, светлый, в одеждах из лени на мягкое ложе из настоящего навоза, и тихим, целующим шпал колени обнимет мне шею колесо паровоза…»; вторя ему, Анна Каренина на миг возникла для того только, чтобы шагнуть в просвет между товарными вагонами; мгновение, и: «Каррр!» – взвилось воронье полчище над станцией, откуда Вронский отправлялся голову сложить на фронте; затем вошел старик – взлохмаченный, полунагой: «Какой я мельник, говорят тебе, я ворон, а не мельник. Чудный случай: когда (ты помнишь?) бросилась она в реку…», лишь взгляд переведешь: «…вот мельница вприсядку пляшет, и крыльями трещит и машет; лай, хохот, пенье, свист и хлоп, людская молвь и конской топ! Но что подумала Татьяна, когда узнала меж гостей того, кто мил и страшен ей…»; «…хотя и представлял его иначе, едва шагнул в тень тополей, рябую от солнечных бликов, я в тот же миг узнал его – узнал, благодаря нежданной вспышке интуиции…»; «И мне не жаль тебя: ты холоден, бесчувственен, жесток. Ты заслужил все то, что с тобой было. И все то, что будет», – сказала, помню, на прощанье мне возлюбленная Анна, пусть и не дочь византийского императора, но царственная в своем презрении ко мне; да на кого ж меня сменила? на того, кто оказался хладнокровней камня, кто был иль не был мне отцом – бог весть… Но тотчас Анна обернулась ведьмой с Ленинградского, склонилась к уху, щекоча листвой венка, шепнула: «Сердце ледяное у тебя, кровь рыбья – яблочко от яблони и плоть от плоти. А чего хотел? В мишень московской паутины угодил, в десятку, милый…»
– Ты к праотцам хотел?! – услышал над собой и следом еще три абзаца не прошедшего цензуру, когда трамвай, обдав горячим воздухом от фар, остановился, фыркнув, ткнулся в меня плоской мордой.
На морде этой между фар, повыше бампера, был нарисован профиль юной комсомолки, смотрел на меня одноглазо, с укоризной. А из окна кабины изрыгала брань другая женщина – короткотелая, в жилетке, до икоты абрикосовой. Видение короновали апокалипсические буквы «Аннушка. Трактир», тавром горевшие на узком лбу трамвая. Попавший из одной чудовищной фантасмагории в другую, я не успел еще опомниться, а уж напротив тормознул патруль УВО, квакнул сиреной, и, недолго думая, я прыгнул на трамваеву подножку, застучал ладонью в двери:
– Открывай!
Хоть и бранилась, а впустила вагоновожатая, и я чуть было не прикрикнул на нее: «Гони!», но и без окрика трамвай, коротко тренькнув, покатил, свернул, кренясь на повороте, унося меня из чертовой мясницкой мясорубки.
Я отвернулся от стекла, хотел пройти