Вскоре деревенская площадь встретила нас: костры чуть тлели, люди сбились в кучи. К ним вышел Ратибор, тише обычного, и только я заметила под его воротом медный амулет: змей – змей, кусающий собственный хвост, по ходу часовой стрелки, как петля, что никогда не размыкается. Такого украшения я не видела ни у одного князя, да и ни у одного простого смертного.
Я невольно задержала взгляд на тонкой цепочке, на амулете, похожем на старинное кольцо ключей и клыков. Это было не просто украшение: меня пронзила дрожь – как будто в один миг понимаешь, что детская сказка повторяется в лицах живых. Образ замкнутого кольца разжёг мою память – змеиный круг, жреческая печать, что, по легенде, видна лишь посвящённым и не снята с тела, пока дух рода не изничтожен до конца. Я узнала в этом амулете не просто знак – напоминание и о цепи, и о кандалах, о том, что всякая власть на этой земле выкуплена не трудом, не добром, а древней сделкой, надвое разорванным обетом и вечным, вновь со щербленной кровью, договором с потаённым.
Князь не заметил моего взгляда – или умело сделал вид. Его походка была чуть нетвёрдой, лицо мелькало в тени, будто бы невидимая рука пыталась вылепить на нём новую личину, добавить что-то звериное и уловимо чужое его чертам. Но когда он повернулся ко мне, я уловила огонёк настоящего Ратибора – тот, что ещё не предался тьме, ещё звенел в голосе, как рябь в утренней воде:
– Василиса… – позвал он негромко.
Я не ответила сразу. Во мне боролось две силы – та, что тянулась к нему, будто к последнему человечному в этой ночи, и та, что спала во тьме, нашёптывала слова молитвы, которой не было в ни в одной деревенской избе. Я знала – раз ступила на эту дорожку, назад дороги нет. Мать ушла навсегда, подарив мне в последний час и свой страх, и свой дар, и требование – никогда не служить тёмным, не быть мостом для тех, кто ползёт снизу.
Пока я раздумывала, к нам подошла вдова, мать Петра, с лицом, как сухая скорлупа. Глаза её метали на меня жёсткие взгляды, но в словах слышалась дрожь:
– Он чем-то болен… Не разговаривает, не плачет. Только смотрит – вдаль, как сквозь воду.
Я присела к мальчику. Тот лежал на охапке тряпья, словно деревянный, с застывшей улыбкой. Глаза его были мутны, как перезревший лёд, а язык подрагивал, будто у скинутой змеиной кожи.
Я хотела промыть ему виски травяной настойкой, дать корень, что отводит дурь и лихорадку… но рука моя замерла: тело Петра было настолько лёгким, что казалось – за ночь он стал пустым сосудом.
«Он принесён в край мира и возвращён, – подумалось мне. – Но за эту дорогу кто-то должен будет платить».
Я пригубила воду, выдохнула в ладони тёплый пар. На груди звенел оберег моей матери – всё труднее различимый среди пульса лесных теней.
Я смотрела на трещинах между пальцами, понимая: если сегодня Пётр и вернулся, тьма не исчезла. Она скрылась, ублажённая малой