Стол кухонный стоял у окна, из него вид открывался на Маканчу, – край, где прожил он почти всю жизнь, где столько домов построил своими плотницкими золотыми руками. Глядел мастер на порядок домов, на редких прохожих, нарушающих своим расхристанным видом тишину родного пространства, которое от не человеческого, невесть откуда взявшегося духа, стало скисать, как молоко на подоконнике… Утомление приходило к нему очень быстро. Глаза его только на мгновение становились просительными. И Галина Ивановна помогала ему дойти до своего места.
Он худел и уменьшался в росте, строгие глаза глубоко запали в глазницы, помутнели, и Галина Ивановна ничего в них не видела – ни радости, ни сожаления. И пышный некогда его волос совсем выпал, сначала на затылке, потом на висках вытерся, как пух. За семь лет от крепкого рослого мужчины осталась мумия, живая мумия!.. Иногда с помощью жены она вставала, держась за стены, двигалась по комнатам.
Когда приходило письмо от Лоры, Галина Ивановна трясла Матвея Евграфовича за плечи:
– Дед, а дед! Письмо от Лоры! От внучи дорогой письмецо, слышишь?
Мумия старого мастера вздыхала, коричневые, как тончайшая, драгоценная кожа веки, вздрогнув, приоткрывались.
– Внуча, внуча моя, ро-ди-ма-я … – сдавленно доносилось из щели рта.
Он снова уходил в забытье, в даль далекую, где нет суеты и ограниченных, погрязших в пороках людей.
Что держало его здесь, на перепутье миров? Никак не могли понять ни доктора, ни Катя. Сердце крепкое, говорили.
Катя частенько приходила к Долиным, осматривала Матвея Евграфовича, – ни пролежней, ни намека даже… Что же происходило внутри этого некогда могучего тела, внутри его широкой и чистой, хотя и со своими подробностями души? Она приносила лекарства, давала советы, помогала Галине Ивановне его купать. Мыла хозяйственного куски из больницы, им частенько они доставались, приносила. Вместе они переодевали старика, стригли ему волосы и ногти, укладывали в чисто застеленную, пахнущую божьим простором постель.
Однако Галина Ивановна ушла первой. Споткнулась, упала на бегу, торопясь развесить в сенках постиранные тряпки – и сердечко ее умерло, разорвалось, как мыльный пузырек.
Матвей Евграфович или то, что от него осталось, посидел у гроба полчаса. Сгорбленно-неподвижной была его маленькая тень, прижатая к стулу, некогда сработанному его руками. А когда дали знак закрыть гроб и приготовиться к выносу, он сказал удивительно внятно и громко:
– Галя, моя единственная и разлюбезная. Иду я за тобой, уже иду.
Через семь дней Катя, забежавшая перед работой попроведать, нашла его неподвижным. На лице маленьком, коричневом, ставшем похожим на мордочку какого-то небольшого животного, были написаны покой и благость. Семь лет он лежал, подобно камню, боясь оставить Галину Ивановну одинешеньку, и всего семь дней понадобилось ему выполнить свое обещание единственной и разлюбезной.
Катя