но улица есть одна,
мне памятнее всех прочих —
Матросская Тишина.
Здесь матери,
жены,
дочери
в снегу, словно в белой тьме,
стояли,
построившись в очередь,
к набитой родными тюрьме.
Мы с мамой,
смерзаясь в камень,
среди молодух и старух
стояли с двумя узелками
для дедушек —
тоже двух.
Мы в очередь горя впаялись.
Мужчины прийти сюда,
наверное, просто боялись,
но женщины – никогда.
Где ягодки,
где цветочки?
Но ставят кровавые точки
на карте России
«заточки».
Подносят малышке-таджичке
к груди зажигалки и спички,
а матери-африканки
детей собирают останки
на Невке и на Дону,
как будто с Толстым,
Достоевским,
а больше, наверное, не с кем,
ведут их потомки войну.
И спрашивает меня Чина:
«Что наше лицо?
Что личина?»
Так что,
вроде Русского Яра
нужна еще больше беда,
чтоб нас еще больше спаяла?
Ведь это же не навсегда…
А где тот пропавший япончик,
зарезанный за телефончик?
Сиял:
«Как у вас холосо!»
Добавлю я после обзора:
«Не хватит ли нам позора?
Стыдились бы женщин…
Псе!»
Красивые глаза
«Литературка»,
как мы постарели…
Сквозь скорлупу всех партпостановлений
нечаянно проклюнувшись едва,
я был похож на Первое Апреля:
еще никто, пока меня не взгрели,
всерьез не принимал мои слова.
Но подошло, наверно, время взгрева
за первый всплеск гражданственного гнева,
и в этом была Партия права —
спасибо тебе,
Сталина вдова!
И я с тех пор, как оказался взгретым,
стал наконец-то все-таки поэтом,
когда узнал, как бьет с носка Москва.
Валерий Алексеич Косолапов
был непохож на тех, кого не счесть —
редакторов, цинично кисловатых,
боящихся за кресло —
не за честь.
Тогда казалось мне, что был он стар,
когда, задумав сотрясти земшар,
наивнячок, подобный полудурку,
в многострадальную «Литературку»
принес я бесприютный «Бабий Яр».
Один знакомец —
милое трепло —
сказал, в глазах изобразив печальность:
«Ну