Никакой нас грязью не запачкало.
Наши руки не были в крови.
Дай я снова поцелую пальчики,
пальчики тяжелые твои.
Жанночка, нам есть на что надеяться.
Были и похуже времена.
И Россия никуда не денется,
если все поймут, что мы – она.
Бабушка, сам дедушка сегодня я,
но себя мальчишкой помню так,
будто ленинградской той симфонии
худенький, но вечный нотный знак…
Обнимаю деревья
Я не пенкосниматель.
Я с детства – смешной обниматель:
обнимал я и маму, и бабушек —
Троицу-Богоматерь.
Обнимал своих дедушек в тридцать седьмом при аресте,
когда их увозили
с моими слезами на лацканах вместе.
Обнимал я отца,
от которого пахло духами не мамиными,
и наследство его приумножил
грехами немаленькими.
Но когда обнимаю я женщину,
снова краснею,
ибо, как в первый раз,
я не знаю, что делать мне с нею.
Я себе напридумывал много дурацких занятий.
У жены тоже заняты руки.
Ей не до объятий.
Но недавно,
разгвазданный вдрызг сам собою в запарке,
еле плелся я в парке,
не в силах бежать, как верблюд в зоопарке.
И какое-то нечто
толкнуло меня к вековечному дубу,
и ему я по-детски шепнул
что-то вроде: «Я больше не буду…
Мое сердце ослабло на треть,
но оно ведь еще не пустое.
Не позволь мне пока умереть…
Я еще умереть недостоин!»
И я, майку задрав,
сердцем вжался в извилины мудрой коры
и в царапающую шероховатость,
и морщины,
могуче добры,
внутрь вобрали мою виноватость.
Мне вошло что-то внутрь,
и мгновенно исчезла одышка.
Стал я —
собственный внук.
Стал —
обнявшийся с жизнью мальчишка.
Я навек обниматель опять!
Мне,
избавленному от старенья,
есть всегда, что обнять.
Ну хотя бы деревья!
Я к любви продираюсь, как будто в тумане,
сквозь непониманье,
сквозь обман на обмане,
безлюбье и безобниманье.
Обнимаю