а где-то невдали туманным лугом
бродили кони, ржали иногда.
О том же думал я, глядел на волны,
перед собой глубоко виноват.
«Ты что, один такой? —
сказал мне Вовка. —
Сегодня все раздумывают, брат.
Чего ты так сидишь, пиджак помнется…
Ишь ты каковский, все тебе скажи!
Все вовремя узнается, поймется.
Тут долго думать надо.
Не спеши».
А ночь гудками дальними гудела,
и поднялся товарищ мой с земли:
«Все это так,
а дело надо делать.
Пора домой.
Мне завтра, брат, к восьми…»
Светало…
Все вокруг помолодело,
и медленно сходила ночь на нет,
и почему-то чуть похолодело,
и очертанья обретали цвет.
Дождь небольшой прошел, едва покрапав.
Шагали мы с товарищем вдвоем,
а где-то ездил все еще Панкратов
в самодовольном «виллисе» своем.
Он поучал небрежно и весомо,
но по земле,
обрызганной росой,
с березовым рогаликом веселым
шел парень злой,
упрямый и босой…
Был день как день,
ни жаркий, ни холодный,
но столько голубей над головой!
И я какой-то очень был хороший,
какой-то очень-очень молодой.
Я уезжал…
Мне было грустно, чисто,
и грустно, вероятно, потому,
что я чему-то в жизни научился,
а осознать не мог еще —
чему.
Я выпил водки с близкими за близких.
В последний раз пошел я по Зиме.
Был день как день…
В дрожащих пестрых бликах
деревья зеленели на земле.
Мальчишки мелочь об стену бросали,
грузовики тянулись чередой,
и торговали бабы на базаре
коровами, брусникой, черемшой.
Я шел все дальше грустно и привольно,
и вот, последний одолев квартал,
поднялся я на солнечный пригорок
и долго на пригорке том стоял.
Я видел сверху здание вокзала,
сараи, сеновалы и дома.
Мне станция Зима тогда сказала.
Вот что сказала станция Зима:
«Живу я скромно, щелкаю орехи,
тихонько паровозами дымлю,
но тоже много думаю о веке,
люблю его и от него терплю.
Ты не один такой сейчас на свете
в своих исканьях, замыслах, борьбе.
Ты не горюй, сынок, что не ответил
на тот вопрос, что задан был тебе.
Ты потерпи, ты вглядывайся, слушай,
ищи, ищи.
Пройди весь белый свет.
Да, правда хорошо,
а