– Здравствуйте, здравствуйте, Наташа. Где вы учитесь? Уже заканчиваете университет? Замечательно. А родители ваши?
Обычные родители, отец – бывший подводник, недавно умер, а прибыли в Минск откуда-то из глубины России. Мне очень жаль по поводу папы… Ничего, все в порядке. Что ж… Заходите как-нибудь в гости. Что, уже заходили? И не раз? Но не слишком огорчились, что не застали хозяина? Не слишком. Улыбка простая и естественная. Верилось, что не слишком огорчились. Замечательно. До свидания. На моей ладони задержался тот самый запах, может, лаванды, а может, мне хотелось, чтобы это было что-нибудь наподобие лаванды, потому что ромашка, например, звучит обыденно и неромантично. Лаванда волновала меня. А может, все дело в том, что само слово «лаванда» по экзотике своей напоминает «тюльпан»?
Что-то грустно стало мне в тот вечер. Я слонялся по нашему славному, незаслуженно мало, да и не очень талантливо воспетому городу, окутанному туманом, и гнал от себя мысли. Вот чем я занимался: отгонял мысли. Старался не думать о грустном. А это не самое простое из всех известных мне занятий. Я старался переключиться на пустяки. Говорят, что лондонские туманы создал Тернер. Положим, что так. Кто же тогда создал густые минские туманы? Уж не Поленький ли? Сальвадор, не ты ли руку приложил к возникновению этого роскошного молочного эфира, сомкнувшего небеса с мегаполисом? Само слово атмосфера в этаком тумане теряет смысл, расплывается, ибо никакой воздушной среды уже нет, люди превращаются в амфибий, дышащих 100 %-ой влагой: взвесью молочных частиц. Улицы являют собой млечный путь, прохожие становятся призраками… Я даже подозреваю, что наши туманы куда туманнее их жидковатых альбионских смогов. Только мы не замечаем наших туманов. Потому что у нас нет своего Тернера.
В 22.00 я был уже у дверей своей квартиры, своей маленькой крепости, за стенами которой окопался и буйствовал гадкий Федор. Я вежливо – долго, с паузами – звонил в собственную дверь. Наконец, мне милостиво приоткрыли, а потом втащили, как военнопленного. Федор, само собой, был в неглиже, и, переступая через белую жопу певицы, потянул меня к магнитофону, который специально захватил для меня. «Что, бля, характерно…» Он в двух словах ввел меня в курс дела, нервно потирая руки, – и нажал на кнопку магнитофона.
Я не сентиментален. В глубине души, как мне кажется, равнодушен к музыке. Но в звуках федькиной гитары мнились мне запах лаванды, тюльпанов, моя утраченная молодость, мои дивные 43, чистый женский образ, сотканный из отборных штрихов моих замечательных Люсек, а также грустная необходимость цепляться за жизнь и придавать смысл простому, очевидному и бессмысленному. Я же говорю, какой-то другой этап наступает в моей струящейся, как песок сквозь пальцы, жизни. Я обнаружил себя в поруганной крепости, с опущенными плечами, с глазами, полными слез, и бесконечной любовью к Федьке в моем циничном сердце. Певица талантливо подвывала, запрокинув голову с искусственно осветленными волосами, раскачиваясь и обнажая спелую грудь в разрезе не застегнутой