Наконец дорога распрямилась и растёклась небольшой кляксой, автобусным пятачком. Здесь аритмично пульсировало сердце курортного посёлка. Секунду назад лишь пара собак лениво обнюхивало площадку, но стоило ступить на неё чужеземцу, как его тут же облепил рой невесть откуда взявшихся аборигенок. Бабки лопотали на мягком южнорусском, и я почти всё разбирал. Лица их были почти все бледны, как моё, и ни в одном не проступало ничего ни греческого, ни скифского.
Ища защиты, я сделал шаг к оцарапанным автобусами ступеням, где безучастно застыл единственный старичок. То был натуральный коричневый скифо-тавр. Глаза его, казалось, отражали небо тысячу лет, в руке небольшая удочка.
Только я успел поставить чемодан, как престарелый житель ожил, вцепился в него, оторвал и шустро поволок прочь. Я бросился за ним. Вослед нам грянул стройный греческий хор:
– Хад!
– Хух, Хулебякин!
– Хрен нестриженый!
На вираже Кулебякин сбросил скорость и обождал меня.
– Не пожалеешь, сынок. Веранда у мя отделённая, солнечная. Душ есть. Во дворе.
Бесконечная улочка-коридор, змеилась круто вверх. У дома номер девятнадцать сидела удивительно красивая старуха.
Дедок между тем продолжал:
– А бабки тя подселили б. Обязательно подселили б. Откудова будешь?
– Из Питера.
– А я сразу понял. У мя завсегда москвичи, да ленинградцы. Других не пускаю. Я сам московский, сюда в пятьдесят первом перебрался. Зови мя дядя Коля. А тя как?
Я открыл было рот, но это было лишним.
– У мя, сынок, весело. Вечером никуда и ходить не надо, на танцульки.
Старик остановил и внимательно оглядел меня, причём как-то странно, интересуясь лишь формой головы. Потом выяснилось, что то был взгляд профессионала, знающего толк в черепах.
Мы миновали калитку и поднимались уступами, сплошь укрытыми виноградниками.
– Рви, рви, мускатный. На рынке такой не купишь, себе оставляю.
Затылком, что ли, углядел он моё воровское движение. Я сорвал целую кисть и убедился, что и винограда истинного так же до сих пор не вкушал.
В дядиколиных апартаментах, «будкуарах», могла разместиться дюжина дикарей. Московская волна в том сезоне оказалась повыше питерской. Земляков было трое: пара юных молодожёнов и одинокая красавица моих лет. А москвичей – аж восемь: три женских пары и одна мужская.
Соперничество столиц начиналось уже с пятачка, где бабки сепарировали прибывавших отпускников:
– Ленинградцы-т получче будут. Москали, те нахальные, спесивые. А энти тихие, культурные.
– Зато ску-ушные. А те весёлые и копейку не жмут.
Одни поминали блокаду, другие Кремль, кому-то милее был Пётр Великий, кому-то Иван Грозный. Впрочем, какие там черноморские – всё послевоенные переселенцы с Дона.
Спать на веранде оказалось невозможно из-за духоты и насекомых,