Вслед за Малининым, с которым они даже и приятелями не были, начали сходиться женщины в повязанных шалашиком и узелком затянутых платках, с однообразной поувядшей зеленью: со всей округи. Все они, оказывается, знали мать; покачивая головами, и шепотком осведомляясь друг у друга, будут ли сначала отпевать, рядком рассаживались у стены на припасенных стульях.
Уже в последнюю минуту, будто простиравшуюся много дальше мыслимых границ, куда-то в брезжившую лунным светом бесконечность, он в полузабытьи отметил, как двое неизвестных с четкой непартикулярной выправкой, нелепо как-то выделявшейся у гроба, бережно внесли корзину, полную живых, как будто только срезанных нарциссов. Наклоном головы, с равно одинаковыми стрижками под полубокс, они со всеми поздоровались. Затем, окинув цепким взглядом комнату, поставили корзину к двум венкам в углу и, скупо поклонившись, вышли.
Синклитом женщин это не было одобрено: старушки сделали глазами реприманд на дверь и учащенно зашептались.
За этим происшествием никто не обратил внимания, что траурная лента на корзине по-прежнему завернута концами вверх, к дугообразно вытянутой ручке, ее забыли сразу же расправить. Внезапно вся она пришла в движение, – шелк, точно полоз, заскользил над перевитым круглым ободом по лепесткам; пестики точились влагой, переливались как росинками, и было что-то завораживающее в редкостном небесно-синем цвете. Дымок от смирны, перед изголовьем, всколыхнулся: мать, будто улыбнулась в своем ложе.
«Любящей, преданной, любимой», – по смыслу можно было разобрать.
Жизнь издала тупой короткий стон и продолжалась. У жизни, разумеется, был свой резон.
Сквозь набежавшую слезу, он видел, как Малинин подошел и распрямил провисшие над ободом концы. Теперь они располагались строго симметрично, и в лицах женщин теплилась признательность за это.
Стояла сухая звонкая осень.
* * *
«Напой меня вином и молоком! Я принимаю это приношение!» – Следуя обычаю, сидевший у окна мужчина спустил пижаму с левого плеча и пару раз ударил по щекам себя.
Он был по-прежнему один, в потрепанных больничных шароварах и безразмерных тапочках на босу ногу. В двери был смотровой глазок, которым для острастки пользовались санитары (это уж когда им становилось невтерпеж от долгого бездействия, и между пулями гусарика на сигареты или пиво – являлась сильная охота поразмяться). Хотя в такую рань, подумалось, едва ли кто-нибудь имел желание в филейном положении стоять с той стороны. На всякий случай, все же сделав то, что полагалось,