Ворошилов, опять уехавший в отпуск, писал Сталину, жалуясь на бессонницу и проблемы с желудком. Сталин отвечал: «Я все еще чувствую себя плохо, мало сплю, плохо поправляюсь, но [в] работе не отмечено». Орджоникидзе 9 апреля писал Ворошилову, что он болен и утомлен, и сетовал на то, что его первый заместитель, Пятаков, много работает, но не верит в стратегию партии, и что ему, Орджоникидзе, нужен доверенный заместитель, на которого можно будет переложить обязанности наркома, потому что «болен-то я довольно сильно и недолго буду тянуть» [846].
Не означало ли это, что режим разваливается? Неужели руководители страны, составлявшие и получавшие эти доклады, не считали, что ситуация требует отмены прежней политики? Каким образом начальству на местах удавалось исполнять приказы?
Лев Копелев (г. р. 1912), в ту пору воинствующий комсомолец, с конца 1932 по весну 1933 года был главным редактором агитационной газеты и «двадцатипятитысячником», занимавшимся реквизициями зерна на своей родной Украине. В 1929 году он провел десять дней под арестом за распространение листовок в защиту «большевиков-ленинцев» (как называли себя троцкисты) [847]. Будучи молодым и наивным, он признал свою ошибку. Жизнь была для него полна смысла. «Хлебный фронт! – вспоминал он о хлебозаготовительных кампаниях. – Сталин сказал: борьба за хлеб – борьба за социализм. Я был убежден, что мы – бойцы невидимого фронта, воюем против кулацкого саботажа за хлеб, который необходим для страны, для пятилетки». Копелев отмечал, что местный оперработник ОГПУ был сыном шахтера и сам прежде работал в шахте («Мы верили ему безоговорочно»), в то время как крестьянские митинги проходили под взглядами икон. «Каждый раз, начиная говорить, я хотел доказать этим людям, что они страшно ошибаются, утаивая хлеб», – в конце концов рабочие в городах трудились в две и три смены, а питались все равно скудно; страну же окружали японские милитаристы и присоединившиеся к ним немецкие фашисты. Крестьяне пытались есть траву и ветки деревьев, не признаваясь в том, что у них есть хлеб, а затем их забирали. «И [я] уговаривал себя, объяснял себе. Нельзя поддаваться расслабляющей жалости», – писал Копелев. Он был убежден в том, что «голод вызван сопротивлением самоубийственно-несознательных крестьян, вражескими происками и неопытностью, слабостью низовых [партийных и советских] работников» [848].
Копелев входил в число «говорящих большевиков»; революция стала для него личным делом, и он проникся ее неизбежным словарем, мировоззрением и саморепрезентациями. Режим заставлял людей писать и рассказывать автобиографии с использованием предписанных категорий и образов мысли. Копелев был истинным верующим, но верить было не обязательно. Тем не менее было обязательно изображать себя верующим, и даже маловеры приходили к тому, что начинали пользоваться языком и мыслительными приемами режима