Несомненно, человечество было больно, от зачатия ли, от рождения, само ли поуродовалось в шальных игрищах, – не суть важно. Оно было не только смертно, но ещё и смертельно и смердяще. Грехи вопияли, кара надвигалась, а разум оставался беспросветен. Да, он придумал паровую машину и воздушный шар, телеграф и средство от оспы, подтяжки и гармошку, – но все технические ухищрения были только способом превратить свои тяготы в страдания природы, так же как красоты искусства – гармонические звуки, изящные позы, все эти Гёте, Пушкины, Моцарты – попыткой заглушить стенания заблудшего сердца.
У человечества словно петля была на шее, завязанная таким хитрым узлом, что всякое движение стягивало её ещё сильнее. Этот узел надлежало разрубить или распутать.
И Раскольникову ведомо было, как это сделать. Две идеи легли внахлёст и стянули удавку на вые человечества, одна из них была идея справедливости, а вторая идеей лишь притворялась, – это было право, которое вместо того, чтобы служить неуклонным проводником справедливости, вдруг сделалось её мерилом и источником. Само оно без справедливости было совершенным пшиком и хорошо об этом знало, поэтому вещало от её имени и укрепило себя круговой порукой прецедентов и долговых обязательств, вообще превратилось в завывающего бронированного дракона современности, с полицией в касках, жадными судьями, тюрьмами, каторгами и многопудовым сводом законов. Народ жил в страшной сказке и только уворачивался от огнедышащей пасти и молотящего хвоста с шипами, о справедливости уже не помышляя, сведя её попросту к удачливости: увернулся от удара – повезло, а не увернулся – все там будем.
Чтобы унять дракона, требовалось вернуть справедливости право первородства и тогда… Юному Раскольникову это «тогда» рисовалось таким манером: мощной рукой ухватив дракона под уздцы, он разворачивает институциональную тушу (в это время с чешуйчатого хребта сыпятся казематы, судьи неправедные, свободы, гения и славы палачи, кандалы и прочие Бастилии) и впрягает в колесницу справедливости, после чего становится на неё и пускает вскачь во все стороны света, и необоримое слово правды исходит из его неподкупных уст…
В таких примерно упованиях, в сюртуке, перелицованном из отцовского, и с усиками а la Лермонтов переступил он порог университета. Когда ему официально сообщили, что отныне он «правовед», он почувствовал себя на котурнах античного героя. Право-вед! Он знает, где право, где лево! Он будет ведать правдой!
С голыми руками, но сердцем, полным отваги, приблизился он к логову смердящего