Ох батюшки, сказал Саттри.
Наутро он отправился с ними на грузовиках. Поднимаясь в прокисшем холоде, вокруг повсюду слабая вонь немытых спящих. Люди шевелились под тусклым светом от лампочек, спотыкаясь, влатывались в одежду и обувь. Тепло кухни и дух кофе. Все повара и судомои, состарившиеся или увечные, толпились у плиты с горячими глиняными кружками в руках. Хэррогейт им кивнул издали, держа большие пальцы подальше от обода тарелки.
Долгими днями осени они ходили, как мечтатели. Следили за небесами, ждали дождя. Сидели кучками и смотрели, как дождь падает на опустевшую ярмарочную площадь. Лужи грязи, темные опилки, мокрые затоптанные газеты. Стены комнаты смеха из раскрашенной холстины да ободранные скелеты аттракционов против серого и бесплодного неба.
Грустное и горькое время года. Бесплодность сердца и готическое одиночество. Саттри снились старые сны о ярмарочных площадях, где юные девушки с цветами в волосах и широко раскрытыми детскими глазами при свете фальшфейеров вперялись в усыпанных блестками гимнастов, паривших в воздухе. Виденья невыразимой прелести из утраченного мира. Чтоб все в тебе ныло от томленья. После обеда пришли монтажники и принялись разбирать похожую на паука центрифугу и укладывать ее на платформу. Пока сидельцы шаркали ногами по участку, набивая джутовые мешки бутылками и мусором, рабочие подбрасывали им пачки сигарет. Саттри дали пачку, и он перепасовал ее старику-подагрику, который принял ее без единого слова. Старик был завзятый курильщик, пил лосьон после бритья, горючку для печек, чистящую жидкость. Саттри смотрел ему вслед, пока он шаркал прочь. Хмурясь на мир из-под нависавших кустистых бровей. Тонкий и сморщенный рот его едва заметно шевелился, старик сам с собой разговаривал. Каждую бумажку, каждую бутылку он подбирал с чем-то вроде беспокойства, озираясь, как будто сейчас обнаружит, кто это сюда положил. Саттри никогда не слышал, чтобы он разговаривал вслух, это старшее дитя скорби. Когда их везли домой, он горбился на лавке в кузове напротив, пихаемый и задремывающий. Заметил, что Саттри за ним наблюдает, опустил глаза и сам с собой заговорил с чем-то вроде скрытной злости.
По воскресеньям приходила евангелистка из Ноксвилла, проводила службу в часовне внизу. Бетонная скиния, маленькая деревянная кафедра. Сидельцев, ходивших на службу, казалось, чуть ли не до бесчувствия поражает это Божье слово, какое они слышали, процеженное через женщину. Разваливались на деревянных складных стульях, головы болтались. Она, казалось, присутствия их не осознавала. Рассказывала старые байки из библейских времен, которые, должно быть, передавали из уст в уста, до того отличались они от своих источников. Днем прибывали посетители. Семейные сцены, матери и отцы, жены, безымянная родня собирались за длинными столами в столовке. Имена выкликали по всему залу и вверх по лестнице, и охранник их выпускал. Чтоб возвращались, груженные конфетами, фруктами, сигаретами. К Саттри не приходил никто. И к Хэррогейту никто. Друзья Кэллахэна из Квартир Маканалли приносили бурые с виду яблоки, мешки полусгнивших апельсинов. Кэллахэн их чистил, резал на ломтики в ведерко и заливал водой, добавив немного дрожжей из кухни, потом накрывал тряпицей