Я никому не скажу, мама. Отчего сбриваю остатки волос (не растут!), пью транквилизаторы и без конца проверяю, сколько минут назад ты была в сети.
Телефон коротко прожужжал. Увидел краем глаза. На счёт поступили деньги. Да, хорошо отыграл. Он приподнялся на локте. Пальцы заскользили по экрану. Все реквизиты давно в шаблонах. На воду, на обеды, на тепловизоры, парню обожжённому и его маме на дорогу…
Откупился.
Никита вытер губы ладонью. И снова откинулся на спину. Очки он давно поднял на лоб и забыл про них. Снял. Дотянулся до тумбочки.
«Выпить таблетки, мама. Чтобы не снились сны. В которых и ты, и пёс, и балкон… И много ещё чего, бывшего не со мной, но возможного, если бы я не уехал. Если бы я посмел вернуться, мама, если бы я…»
На репетицию он летел: по нежному, припорошившему гололёд снежку, по зубчатым ступеням в метро – вниз, по каменным у академии – вверх. И успел-таки. Бежал по коридору, гулкому, раннему, в зал проскользнул ужом. И сразу за скрипку. Руки помнили и знали своё дело, но когда голова, твоя голова, не здесь, то и дело не станет твоим до конца.
– Хлебов! – Цок-цок-цок по пюпитру. – Мы ждём. Соберись.
Взгляд кареглазой Инны. Вскользь. С досадой? Сочувствием? Не разобрать. Да и не надо. Соберись, Хлебов. Пришей душу к телу. И голову верни на место. (Иначе останешься без него! Желающих хватает!) Этой вот самой музыкой… Великой. Неповторимой. Вечной. Нотой за нотой – шей! Ну давай, ты же всегда мог. И сейчас, и тогда, когда ещё пробно елозил смычком по струнам, а бабушка улыбалась: «Ты играй, Никиша, играй. Не мешаешь. Играй».
И, ободрённый её улыбкой, он собирался, елозенье превращалось в музыку. Бабушка поправляла платок, устраивалась поудобнее. Вязала. Носки всем соседским. Варежки. Следочки. Бабушка была с Арала. А дед местный был, военный. Помотался по стране в командировках… Так и познакомились. «И в Льше с ним была, и в Ленинграде. Недолго. По году там и там. Сахарница эта оттуда. И сервиз. А больше ничего не привезла, раздарила. У деда вся родня здесь. Они все землю рыли. Уголь копали. И он должен был. Но служить ушёл, а потом не захотел с мундиром расставаться…»
– Хлебов!
Я здесь. Здесь.
Встряхнул онемевшую кисть.
Я больше не буду. Честно. Отвлекаться.
– Ну молодцы. Собрались-таки. Никита, ещё один такой раз – и можешь больше не приходить.
– Да, Игорь Александрович.
– Опять тусил полночи? – Гриша с размаху хлопнул папку с нотами на подоконник.
– Нет. – Никита дёрнул плечом, заложил руки за голову, потянулся. – Одну треть.
– Стареешь, брателло. – Гриша откинул отросшую чёлку. – О, смотри, твой идёт. – Оскалил зубы в усмешке. – Я перекурю пока.
Никита не повернул головы. «Твой» – это Сергей Павлович Гордовский. Холёный умный интеллигент лет пятидесяти. Меценат. Вельветовый пиджак, водолазка, почти незаметные очки, только стёкла блестят, туфли с тиснением. Неизменно вежливый, ироничный. Он много куда вхож. Посещает