Гигантский механизм этого города, эта осень пожирали её сердце, и блестящие нити звёзд, на которые Уэйн в детстве загадывала заветные желания, минуя послемрак Джуно, падали именно в Анкоридж, – летели на крыши этих зданий.
Каждый раз с приходом Миши к ней домой в безмолвный, наполненный до потолка пустотою мир излишне, но греющим светом пропитанных комнат беспорядочно, как первый октябрьский снег, вползала анархия – подобие льющейся жизни, оставляющее отметки рук, голоса, переставленных с места на место предметов повсюду в стенах, напоминающих внутренность помещения из «Ходячего замка». Уэйн набивалась участием, словно монстеры, которых окатывало хлорной ежевичною водою в тот миг, когда кто-нибудь небрежно прыгал в бассейн, с такою же безумной космической торопливостью: он мог просто ходить туда-сюда по гостиной, то и дело тонув в охристом освещении, разглядывая расставленные на стеллажах вдоль стен фотографии – старые и потёртые, с косыми дефектами и пиксельными датами, моросью, изображения молодой девушки с двумя детьми среди декораций большого, горящего порта; а Уэйн уже чувствовала себя переполненной, словно кратер спящего вулкана.
Миша с трудом признавал себя на собственных детских снимках, отпечатанных между микрорайонами Чикаго и Москвы, но в девочке с бесчисленных фоторамок мог узнать маленькую Уэйн сразу – бумажная кожа, выцветшие ресницы над кошачьи-довольным взглядом, косточки скул. Женщина рядом с ней переливалась из общей обоймы вырванным изображением, выставленная до серости картинка, – её, измотанную и отчего-то расстроенную, Миша помнил и четыре года спустя точно такой же: она то вставала, шумно перетирая ножками пол, то переходила от стола к раковине (высокие каблуки обволакивали ноги – ловко влезали на ступни и истошным эхом бряцали вдоль половиц: личное минное поле), разливала по глиняным кружкам чай, а ещё забирала тогда игривую и упрямую Сильвию к себе на колени и в затишье слушала, как та мурлычет, – и только желтоватые, мутные лампочки горели в полной под потолком недвижности, что казалось, будто вокруг на сотни миль за холодным оконным стеклом сплошная ночь, и будто в ней никого, кроме их четверых – Миша прибавлялся к платонической «семье», – не существовало. Он так любил бывать в этом доме хотя бы отрезками, клочками, запрятанными в антресолях, даже теперь, когда место, в котором после смерти матери жила Уэйн, кишело эфемерностью и льдами.
Ему нравилось включать на их большой плазме трансляции чьих-нибудь концертов, они часами слушали мощный раскатистый вокал Адель или смотрели хореографии на композиции Сии от учеников малоизвестных хорео-школ, у Уэйн в такие моменты под кожей, понемногу затёртой несиритидом, разливалось горючее и будоражившее, вязкое, фигуристо-едкое, и она прикрывала лицо огромным плюшевым котобусом на всякий случай.
Полгода – она напоминала