«Когда я уйду, закопай моё тело под цветущей вишней».
Она застыла, нервничая, – нервничая, переплетались ноги, потому что в голове хрупким-сердцеударным буйствовал страх, что Миша отпустит её руку и пропадёт, как и всё остальное, станет вишнёвой тесьмою на кронах молодых стволов, станет ветром, станет отчаянным воплем птиц. Кукольные проволоки в собственных локтях скрипели, как натёртые верёвки, более плотные, чем бинты, пластыри, плёнки для заживления. Уэйн в дрожь бросало от строк, приходящих в голову, – это были её мысли или его? – она стояла, вглядываясь Мише куда-то в область ключиц, где под беспробудно-безоблачного цвета рубашкою, под прожжённою мегаполисным солнцем кожей тревожно светила пряная, ясная повязка-звезда, вёдрами побуревшей воды отражалась в привязи зрачков. Она ожидала, что он скажет хоть что-нибудь, чтобы сгладить поспешную нелепость собственного поступка, который лишь оправдывал его звание безрассудного сгустка хаоса, продолжит спрашивать, стащит её телефон, чтобы навести панику, защекочет, закричит, разозлится, перевяжет объятиями, потянет обратно в танцкласс, погладит по волосам ещё раз и более неосторожно.
Но он, почему-то, просто молчал. И одинокий фонарь хватался белёсыми хлипкими пальцами за шнур-фитиль, придушенный и мгновенно вспыхивающий между их лицами, первый светоч подкатывающего, последнего Рождества в её жизни, растапливающий лёд осени-зимы, снеговым сиянием расползающийся ввысь, до самого рая. На самом деле, Уэйн могла бы гордиться своею зловещей выдержкой. Удивительное терпение: теперь она точно уверилась, что самый увесистый якорь уляжется на речное мёрзлое дно только на пару с ней.
– Не уходи, – попросил Миша, заломив к низу брови, и улыбка, словно туман над морем к полудню, испарилась. – Уэйна.
Без орбитального массива блестяшек-колец ладонь его чудилась совсем худой, раньше Уэйн боялась контуров кожи, висящей чахоточною бумагой на его узких костяшках, пока как под гипнозом рассматривала чёрточки чертежа жизни – её вдруг прошило осознанием: она ведь и правда уйдёт, оставив Мишу, и Еву, и сестру, и всех остальных ни с чем, кроме снега и заоконных фонарей границами да пересечениями четвертованных бескостных вселенных. И она опасалась этого: потонуть, бросив после себя абордажные крюки рубцов и шрамов боли на людях, которым была дорога, пусть и не в том смысле, в котором хотелось на самом деле.
Они спрятались от дождя под стеклянно-прозрачным грибом-навесом