В погоне за утерянным вкусом, радуясь всякому его прикосновению как подаренной секунде жизни, Персефона не понимала, что Аид делает с ней. Он вертел её, как вертят игрушку-лабиринт, чтобы шарик попал в нужное место. И гранатовая косточка попала – в сердце. А потом он вбивал – чтобы косточка крепко засела в сердце, чтобы никакая солнечная кровь не могла её вымыть. Он знал. Она не знала.
– Ты вернёшься? – спросил снова, когда, одетая кое-как, сделала нерешительный шаг в сторону наземного мира. Вопрос словно придал ей решимости.
– Нет. Нет, Аид, я ухожу от тебя к маме, я никогда не вернусь. Мне здесь не место. Я не забуду, я никогда не смогу забыть, но я не вернусь.
– Ты вернёшься, – бросил он, уже чем-то занятый.
Персефона пробиралась сквозь клубы лишённого запаха дыма. Тени бродили, видя её, спотыкались, то ли падали, то ли расступались – без памяти, неотличимые друг от друга. Аид на троне таял за спиной, и другой, пустой трон рядом с ним, таял. Пустыми окнами пугали полуразрушенные дома. Пепелища, обгоревшие стволы. Дороги были завалены камнями и мусором. Как и речушки с едким запахом, через которые приходилось перебираться вплавь. Только вода Леты была медово-чистой. Добралась до ворот. Большой пёс не хотел отпускать её, подпрыгивал, лизал лицо, заглядывал в глаза то одной парой глаз, то другой. Вилял хвостом, потом поджимал хвост. Скулил.
Деметра стояла у самых ворот. Высокая, красивая, а спина – неподвижно-прямая. Пшеничные косы уложены венцом вокруг головы. Взгляд – в одну точку, терпеливый и тревожный. Поджатые губы. Горько сведённые брови.
– Мама! – воскликнула Персефона. – Мамулечка!
Та вздрогнула и кинулась к ней.
– Перси! Моя… моя хорошая девочка! Да… да ты вся мокрая! Ты что, вот это всё вплавь? Скотина, он не мог тебя хотя бы до ворот подвезти? Хотя чего от него ожидать, эти мрази… все трое…
Мама обнимала Перси, не замечая, что её собственное платье мокнет, и голос был такой, будто сейчас заплачет.
– Моя девочка, моё солнышко… Скотина. Такой же, как твой папаша, одна семейка. Но они меня не знают. Они думают, что они хозяева жизни, но я им устрою. Я им такую жизнь устроила! Моя доченька. Подожди. Я же всё, всё предчувствовала, вот, я и одежду взяла. Я же не могла не знать. Держи, переоденься. Давай я тебя прикрою, вот так, что ли.
Персефона начала переодеваться. Её было неловко. Она торопилась. От этого выходило ещё хуже – трусики липли к ногам, сухая одежда становилась мокрой. Она убеждала себя, что проходящим мимо теням нет дела до её наготы, у них свои проблемы, они только что умерли. Она не хотела признаваться себе, что стесняется матери – что это новое тело, с красными от поцелуев сосками,