В вожделенные одиннадцать утра он первым входил в магазин и покупал бутылку водки. Нежно прижав её к чахоточной груди, почти бежал домой и наспех готовил некое блюдо, называемое тюрей. В миску нарезался лук, крошился ржаной хлеб, загружался творог, и всё это заливалось прямо из-под крана холодной водой, ржавой и пахнущей хлоркой.
Фирменную свою закуску дед Николай готовил в алюминиевой миске. Остывшее к тому времени сало уже ожидало его на треснутой и сколотой по краям тарелке, а водку он собирался пить из помутневшего от долгого употребления гранёного стакана.
В период хрустального бума Антонина Дмитриевна заполнила все обозримые и необозримые полки серванта рюмками и бокалами, которыми никто никогда не пользовался. Имевшаяся в доме дорогая столовая посуда также являлась лишь символом благополучия и никак не предназначалась для «третьего дня».
Деда потряхивало от возбуждения. Дрожащей рукой, почтительно стоя, он откупоривал бутылку. Ритмично-мелодичный звон, производимый от соприкосновения бутылки и стакана, заглушавший постукивание швейной машинки, возвещал конец прелюдии и начало действа.
Первые полстакана давались деду непросто. Захлёбываясь и роняя драгоценные капли, он трудно глотал, долго кряхтел и откашливался, потом, отхлебнув из алюминиевой миски, заедал салом. Постепенно взгляд его светлел и теплел. Отвердевшей рукой он наливал следующие полстакана. Пил смакуя, не спеша. Водка входила легко и свободно, можно сказать, радостно. Дед доставал из кармана огромный носовой платок, тщательно вытирал ослабевший нос, закуривал папиросу и глубоко задумывался. Потом, глядя бледно-голубыми глазами в никуда, начинал говорить.
Его речь представляла собой нагромождение имён и грубейших матерных слов, сплетённых в уму непостижимые фразы. Иногда вдруг проскакивали обычные слова и, блеснув, как алмазы, исчезали в грязном потоке брани.
Но он не бранился. Он мыслил. Тяжело и трудно. Его мозг, наконец освобождённый от ожидания «третьего дня», будто ворочал залежи породы, ища ответ на, видимо, мучивший деда Николая и потому рефреном звучавший вопрос: «Кому надо?» В воспоминания из жизни рабочего вклинивались имена великих мира сего, а в мировых катастрофах смутно угадывалось ощущение его собственной вины. Никогда не читавший Достоевского, он излагал известную формулу отца Ферапонта, сказанную Алёше Карамазову на смертном одре о том, что всякий пред всеми за всех и за всё виноват, звучавшую в интерпретации деда Николая, мягко говоря, несколько иначе.
Религия в его речи прямо не присутствовала, имя Божие даже всуе не поминалось. Дед Николай был звеном когда-то крепкого рода, раскулаченного и теряющего жизненные силы по причине пьянства, запуганного Советской властью до такой степени, что и в наступившие новые времена даже расслабленный алкоголем мозг одного из его представителей в этой части рассуждений себя