Легла, значит, как ни в чём не бывало, одеялом накрылась с головой – вроде как в своём дому нашла себе убежище. Вдруг слышит, что ребёночек из люльки вылезает, об пол грохается со звоном необычайного свойства – будто мячик резиновый – и ползёт по избе прямо к бабе. Ползёт да приговаривает: я тебя съем, баба! я тебя съем!.. А сам вроде розовенький такой, но слегка смердящим запахом отдаёт. Баба тут с кровати соскочила, ребёнка за шиворот схватила и в чулан бросила, словно ветошь негодную. «Вот тут, – говорит. – и покоись теперь и жри, что найдёшь, а от меня отстань.» И дверь на запор заперла. И брёвнышком подпёрла. Слышит: зачавкал чем-то мальчонка в чулане, заурчал неуклюже. Точь-в-точь как из мамки молоко сосёт иное милое дитя. «Ну, – думает баба. – утро вечера мудреней; ежели завтра проснусь – то приму существенные меры по этому случаю, а пока некогда.» И вновь принялась засыпать. В чулане сразу и чавканье прикатилось – вроде как успокоился ребятёнок, вроде как тоже на сон его потянуло. Притомился. Но чуть только первый озорной сон принялся с бабой во сне хорохориться, как слышит она: дверь из чулана отворяется, и шажочки спотыкающиеся по избе пошлёпали. «Что такое?» – думает. Глаза открывает, а там видит, что ейный ребёнок вырос на целую дюжину и косыми глазищами своими по всей избе елозит. «Съем я тебя, баба! – говорит. – Есть хочу!..»
Баба его схватила, в горшок с крышкой запихнула да в печку закинула. Угольки подожгла. «Это мы, – говорит. – ещё посмотрим, кто кого съест.» А не тут-то было. Ребёнок весь горшок расковырял и всю печку расковырял; вылезает из-под печной трухи и лапами когтистыми помахивает: я тебя съем! я тебя съем!.. Баба выкатила из подпола бочку, в которой по осени огурцы солила, а сейчас в ней огурцов не было. Ребёнка этого схватила за культяпку ноги (видать, когда из-под печки вылезал, тогда ногу себе и покалечил), в бочку засадила и принялась водой из вёдер заливать, чтоб он захлебнулся и утонул. Бултыхает дитятко ручонками своими корявыми в этой бочке, пузыри пускает, но зрачками строчит, словно разрядом электрическим по верхушкам облезлых сосен на ночном болоте, и бормочет безжалостно: съем я тебя, баба! ох уж я тебя и съем!.. Тут и из пасти его вывалились сразу три языка, заегозили прожорливыми змеями мертвенно-осклизлого вида, а потом и ещё вывалились из пасти языки, ещё и ещё вывалились – числом гораздо более трёх – а уж, когда баба утомилась их клещами вырывать да в сторону отбрасывать, тогда из всех ребёночьих щелей языки повылезали и алчно затряслись: я тебя съем! я тебя съем!.. И внутри самого ребёнка будто корпит нечто другое непонятное и хохочет самым мерзким смехом. «Не дожить тебе до утра, – говорит. – баба, я тебя съем!..»
А был у бабы сундук кованый с тридесятью замками и хранила она в нём платье подвенечное и прочие семейные драгоценности, но сейчас уж такой