В одиночестве Щербатов чувствовал себя не то чтобы крепким и здоровым, но всегда мужественным, человеком с достоинством.
Но стоило появиться рядом кому угодно – будь то жена или сослуживец, как Щербатов тотчас менялся и внешне, и внутренне. И сам он сознавал это и даже чувствовал: подошвы вдруг мякли, колени слабели, и на ходу он пошаркивал ногами; руки обвисали, голова клонилась, его пошатывало, и лицо становилось требующим сострадания. И особенно менялся голос, от чиновничьего тона ничего не оставалось. Говорить он начинал как будто заискивающе, с печалованьем.
Валентина Львовна в таких случаях обычно говорила:
– Да ты что, Пётр Константинович, при смерти, что ли? На тебе и пижама висит как на вешалке!
– А каким я должен быть? – нередко спрашивал Щербатов и, пошаркивая домашними туфлями, проходил к своему стулу.
– Скажи, что у тебя болит, чем помочь тебе, а то ведь у тебя вид – только неотложку вызывать.
– Вызовешь, успеешь, а пока обойдусь…
– Возьми ты себя в руки, ведь ты же волевой человек.
– Волевой, – отвечал он и погружался в тарелку. Ел мало и медленно – некуда спешить.
Зато Валентина Львовна всегда спешила. О таких говорят: энергичная женщина… Всего лишь на три года моложе мужа, но крепость, осанка, уверенность в себе, внешняя холодная обаятельность с властолюбием делали её в любом положении, в любых обстоятельствах неодолимой. Ещё в тридцать лет Щербатов в шутку не раз говорил: «Тебе, Валентина, надо бы министром внутренних дел быть, а не преподавать в институте». При этом оба смеялись. Валентина Львовна не злоупотребляла властностью в отношениях с мужем, потому что и он был не менее властным.
И вот теперь всё расстроилось буквально за полгода, пошатнулось – вместе они уже не смеялись. Она требовала доклада, отчета, давила на него, а он прогибался, понимая, что спорить с женой в его положении бесполезно. Он и утаивал подробности своей болезни лишь потому, чтобы его не допрашивали, чтобы мог он сосредоточиться хотя бы внутри себя. А в присутствии посторонних или жены Щербатову,