Он помолчал, а потом вдруг, резко приподнявшись над столом, прокричал, потрясая рукой:
– А вот те, кто измывался надо мною столько лет, кто порушил все то, что я строил, кто забрал у меня то, что я любил – вот те были моими врагами!
Это просто ошеломило меня, но я всё-таки должен был и спросил Ефима Васильевича, что он стал бы делать, окажись под немцами, которые тогда чуть ли не до московских пригородов дошли и были уже не так далеко в западных и центральных районах его родной Калининской, ныне Тверской области, откуда их окончательно выбили только в сорок четвёртом году.
– Не знаю! – коротко и жёстко отрезал старик, дав тем самым понять, что он не намерен дальше продолжать разговор на эту тему, тем более в таком опасном для него сослагательном наклонении.
Принять этот его взгляд на вопрос, касающийся войны, я не мог, но, в то же время понимал, что не могу и огульно осуждать деда Шишкина и поэтому пытался одновременно найти причины, оправдывающие или хотя бы дающие какую-то возможность понять его настрой. Действительно, говорил я себе, он ведь, по-своему, был глубоко обижен на советскую власть и поэтому не желал ни воевать за неё, ни защищать. Но при этом было мучительно думать, что он мог бы встать на сторону врага, пошел бы в старосты или полицаи или как-то по-другому служил немцам, скажем, на той же мельнице, снабжая хлебом оккупантов. Ведь чаще всего именно на таких людей, у которых были какие-то свои счеты с советской властью, и опирались на местах оккупанты.
Но всё-таки жесткий ответ «Не знаю!» кажется мне более честным, чем какое-нибудь невнятное бормотание с отведение глаз в сторону или, напротив, показушное биение себя в грудь. Мало ли было таких, кто на словах геройствовал, а, попав в тяжелую ситуацию, шёл на сделку с врагом. Были? Были. И, наоборот, немало было и тех, кто ходил с клеймом врага народа, кого держали в тюрьмах и лагерях, издевались, лишали прав и свобод, а они в первую очередь вставали – может быть неожиданно и для самих себя – в ту тяжелую годину для страны на ее защиту и отдавали за это свои жизни. Было? Тоже было.
Впрочем, чужая душа – потемки! И это правда.
К концу сорок четвертого года через четырнадцать лет после первого ареста он был освобождён и, наконец-то, смог вернуться в родную деревню. Немцы не дошли сюда, но дыхание уходящей сейчас всё дальше и дальше на запад войны в полной мере пока ещё ощущалось и в этом краю. Деревня, прожившая последние два-три года в прифронтовой обстановке, обезлюдела, многие избы стояли с заколоченными окнами – кто на фронте, кто ушёл на восток, когда казалось, что немцы вот-вот возьмут Москву, а потом придут и сюда. Колхоз еле дышал на ладан, не хватало рабочих рук, хотя уже начали возвращаться с фронта редкие комиссованные после ранений односельчане.
Встретили, однако, его не очень-то приветливо.
– Ведь я для них