Идут к подруге бедной,
К Пении уличной, к ее груди сиротской,
Уже полуживой от ненасытных рук,
И вот когда взята игрушкой плотской
И брошена как сор,
Над ней живет собор ее незримых мук.
«И голый юноша, склоняясь и шепча…»
И голый юноша, склоняясь и шепча
Подруге робкой и губами,
касаясь тихого плеча,
И небосвод горит звезда́ми,
Когда уснет свеча,
и только Божье око
Два тела сросшихся найдет на дне потока
Сквозь тишину вещей текущего ручья.
«Стеклотару сдают, неботару…»
Стеклотару сдают, неботару,
Баботару восторгов, надежды,
Баботару любви
с отпечатками скотства и пьянства,
Неботару без неба, с остатками боли и яда,
Боготару пространства
с плотвой Иисусовой, с мусором,
С метафизикой боли,
метафизикой зорь и надежды.
«Ленинградская лестница…»
Ленинградская лестница,
щи, коммунальная дверь…
Провода от звонков:
Иванов, Розенцвейг, Иванов.
В шапке снега бескровного,
с холода,
зябкими пальцами спичку —
В коммунальную бестолочь, выморочь,
в джунгли обид в коридоре.
Там женщина плачет в смятенье и горе,
В норе бытия
без любви и без света,
И не единым словом не согрета.
«Лампочка света разбитого…»
Лампочка света разбитого,
польта в прихожей и шапки.
Здесь ли гражданка Корытова,
чьи моральные принципы шатки?
Здесь ли Фома Маловеров?
Нет, он уехал в Канаду.
Грязных твоих фаланстеров
ему и задаром не надо.
В кухне огромные окна,
полные моря заката.
Ну а в уборной – пятна
как европейская карта.
Видишь, вот Скандинавия,
Дания рядом как будто —
Родина добронравия
и сексуального бунта.
О, сапоги рассохшиеся,
с комьями глины небесной,
Клянчащие метафизики,
фрайбургской, бесполезной.
О, языки смесившиеся,
как при строительстве башни,
Кухонный с интеллигентским,
в супе всеобщем, вчерашнем.
Мастерская поэта
Утром портвейн, губы вяжущий,
утварь в стекле помутилась…
Стулья и стол, чуть бормочущие,
кошки мостами горбатятся.
Студень очей несияющих,
с хлебом черствым,
с богемной солью…
Об пол желает грохнуться
посуда-самоубийца.
Стены, едва бормочущие,
облиты ядом обойным,
Только углам и не больно,
чернеющим, как метафизика.
О,