Ты так любила прятаться.
Залезешь в уголок
и там сидишь, упрямица,
закутавшись в платок.
Лукаво забираешься
под стол, а то и в шкаф.
За шторы забиваешься
и дышишь там в рукав.
Вот белый сахар, колотый
еще твоей рукой.
Ушла из этой комнаты.
Живешь совсем в другой.
Не раз уже прочитана
записочка твоя.
Но комнату мучительно
оглядываю я.
Тут шила ты, тут стряпала…
Шагаю и грущу.
Все думаю – ты спряталась,
и все ищу, ищу…
«Ты мне, словно кораблю, все четыре стороны…»
Ты мне, словно кораблю,
все четыре стороны.
Далеко тебя люблю,
широко,
просторно.
В самой первой стороне
ты женою стала мне.
В стороне другой,
второй
стала ты моей сестрой.
В третьей стороне —
ты дочь,
мою старость гонишь прочь.
А в четвертой стороне —
мать,
воскресшая в жене.
«Ошеломив меня, мальчишку…»
Ошеломив меня, мальчишку
едва одиннадцати лет,
мне дали Хлебникова книжку:
«Учись! Вот это был поэт!..»
Я тихо принял книжку эту,
и был я, помню, поражен
и предисловьем, и портретом,
и очень малым тиражом.
Мать в середину заглянула,
вздохнула: «Тоже мне добро…» —
но книжку в «Правду» обернула,
где сводки Совинформбюро.
Я в магазин, собрав силенки,
бежал с кошелкою бегом,
чтоб взять по карточкам селедки,
а если выдадут – бекон.
Ворчал знакомый: «Что-то ноне,
сынок, ты поздно подошел», —
и на руке писал мне номер
химическим карандашом.
Занявши очередь, я вскоре
косой забор перелезал,
и через ямины и взгорья
я направлялся на вокзал.
А там живой бедой народной,
оборван и на слово лют,
гудел, голодный и холодный,
эвакуированный люд.
Ревел пацан, стонали слабо
сыпнотифозные в углах,
и непричесанные бабы
сидели злые на узлах.
Мне места не было усесться.
Я шел, толкаясь, худ и мал,
и книжку Хлебникова к сердцу
я молчаливо прижимал.
Нежность
Разве же можно, чтоб все это
длилось?
Это какая-то несправедливость.
Где и когда это сделалось модным:
«Живым – равнодушье,
внимание