Солнце било в окна.
Стада мычали.
Под горой
дымилась утренняя Волга,
и пахло рыбой и корой.
Скворец осваивал жилье,
а вся река – в деревьях тонущих.
То ль забрела она в черемушник,
то ли черемушник в нее!
И полосой прозрачно-белою,
неуловимы и легки,
по Волге двигались вдоль берега
черемуховые лепестки…
Он в лодку сел, поплыл.
Вдали
летели к пойме журавли.
Осклизло клацали уключины,
и руки ладные, уклюжие,
гребками волжскими гребли.
Он с малолетства здесь волгарил
и в котелке
с дымком варганил
свою рыбацкую уху.
Он с Волгой просто жил,
сурово.
Он ей,
не говоря ни слова,
все говорил
как на духу!
Не знаменитый по фамилии,
он не водил в морях флотилии,
не совершал ни разу подвига,
а просто он не делал подлого,
и было помирать не страшно,
вот, правда, только странно-странно.
Поплыл гасить он свои бакены.
Следил задумчиво за барками.
Глядел на пашни
и на мельницы,
и слушал песни под гармонь,
и, наклонившись,
выпил медленно
он Волги полную ладонь.
И, больше ничего не делая,
прилег он в лодке, не гребя, —
и распахнул рубаху белую,
как будто отворил себя
деревьям,
облакам
и бабочкам,
дыханьям птичьим и людским,
покачивающимся
бакенам
и дальним трубам заводским.
Он так и умер,
отворенный,
спокойный,
умиротворенный.
Но хоть и срок его истек,
старик, не сломленный годами,
черемуховый лепесток,
чуть-чуть привстав, поймал губами.
Последний переулок
Действительно, Последний переулок,
где в доме, отдающем кабаком,
я умника играю перед дурой
и становлюсь все больше дураком.
Зачем поэтом быть – чтобы облапить
мещаночку на мощном сундуке?
И я нелеп, как в модных туфлях лапоть,
попавший в лапы к матушке-Москве.
Здесь, в комнате рюмастой и трюмастой,
поэзию постелью не спасти.
Последний переулок. Дом тринадцать.
И дальше уже некуда идти.
Зависть
Завидую я.
Этого секрета
не раскрывал я раньше никому.
Я