просят. Взяла я хлебца в чулане и стала крошить да кидать им на приступок, кидаю, а сама плачу. И думаю: «Господи, хоть бы во сне Ты мне её показал, Кормилец!?» Подумала я этак-то. Вдруг вижу, идёт в калитку женщина, – чужая чья-то, с девочкой, подошла и говорит: «Подай, тётенька, погорельцам, что Бог послал». Подумала я, подумала: что мне подать ей? Да и догадалась: поймала одного цыплёнка и дала в руки девочке: «Нате, говорю, милая, помяните за упокой мою Пашеньку!» Ушли они. Я и позабыла уж об этом. И вот, месяц ли, два ли прошло, и вижу я сон. Иду будто я где-то: не то улицей, не то сенями какими-то, длинное этакое строение и конца ему не видать, а по бокам всё двери и окошки. Шла, шла и вдруг стало мне страшно: ни одной-то тут души человеческой… «Батюшки мои, думаю, куда это я зашла, надо назад повернуть». Повернулась, а сзади меня такой же конец из виду ушёл. И не соображу я, как вошла-то я сюда, хоть бы выйти на волю… Пошла опять вперёд – и вдруг, откуда ни возьмись, ровно как будто из-под ног у меня выскочил цыплёнок, серенькая молодочка, с мохнатыми ножками. Как сейчас гляжу! «Цык, цык!..» Бежит вперёд меня, словно дорогу показывает. Уж я рада-рада. «Слава Тебе, Господи, – думаю, – знать, и здесь живут люди». Думаю этак да всё за молодкой-то чуть не бегом: бойкая она такая, не поспеешь. Уж долго ли, нет ли я за ней гналась, но вот под одним окошком она вдруг остановилась: «Та-та! Та-та! Та-та!» Такой подняла разговор, словно была настоящая курица. Гляжу, что будет. Вдруг: щёлк! Окно открылось и из него выглянула… Господи, смотрю – Паша: весёлая такая, в красненьком платочке, в том самом… И говорит: «Мама, мама! Это ведь тебя моя молодочка довела! Помнишь, ты подала погорельцам»…
Дёмин заметил, как дрогнул у старухи подбородок, и как слёзы полились по её морщинистым щекам неудержимыми струями. Он не знал, от горя ли она плачет или от радости, что увидала дочку, но ему и самому стало до слёз грустно, глядя на неё… Долго оба молчали. Наконец, она, наплакавшись досыта, умолкла, отёрла рукавами слёзы, вздохнула и устремила пред собою неподвижный взгляд своих потухших старческих глаз. Тогда Дёмин встал из-за стола и сказал, ласкаясь к ней:
– Бабушка, ты знаешь, зачем я к тебе пришёл-то?
– Нет, не знаю, сыночек, кто тебя знает?
– Тебе Вера Ивановна дала к Пасхе бумаги большой лист… Ты мне показывала… вон на полочке… Бабушка, дай мне его! Я за него тебе, сколько хочешь, дров нарублю! Ты у Веры Ивановны ещё спросишь, а я не смею.
– Возьми, возьми! Да только зачем тебе? Уж не змейку ли с Петяркой задумали клеить: чай, рано?
– Нет, бабушка, не змейку… У меня пильщики давно просили: им на цигарки курить. И обещали копейку А мне надо теперь.
– Ну, ладно! Жаль мне трубокурам-то, да уж для тебя что делать, возьми! Достань вон!
– Я завтра же, бабушка, нарублю…
– Ну, нарубишь…
Дёмин положил Евангелие на прежнее место, достал с полки газетный лист, свернул в трубочку, положил его за пазуху и, словно охваченный нетерпением, вышел, простившись с бабушкой.
На другой день батюшка опять пришёл на свой урок несколько раньше и сидел в комнате Веры Ивановны. Они совещались о том, как бы помочь