Какой раз – десятый, двадцатый? – я берусь на вязки салазок, вытаскиваю эти салазки на улицу, опуская на протоптанную к колодцу тропинку.
Какой раз… Первый раз взираю на половодье солнечного света, на его слепящую белизну.
Мороз и солнце…
Не ради украшения лишённого какого-либо вымысла, фактографического, летописно-правдивого повествования, ради обильно разлившегося солнечного половодья, его ослепительно-яркой белизны я попытаюсь воскресить пейзаж давнего-давнего, незабытого мною зимнего дня.
Не одних воробушков увидел я на суку подоконной берёзы. Да и что воробушки, они вызывали только жалость. Но жалость тут же заглушал восторг великолепия. Великолепно убралась наша наклоненная к Сабурину двору берёза. Вся она в алмазах ослепительно блистающего инея, не берёза – боярыня Морозова, на неё воззрился мой сверстник Саня Туманин[14].
– Айда кататься! – кричу я своему близкому-близкому другу.
– У меня салазок нет.
– На мои сядешь.
– Не уместимся…
– Уместимся!
Уместились. Катимся с церковного взвоза, взвоз крут, до блеска высветлен санными полозьями – дух захватывает от неудержимо мчащихся салазок. Немного боязно, вдруг окажешься под копытами чьей-нибудь лошади…
Всё обошлось подобру-поздорову, выкатились на подгорицу.
А подгорица-то вся оледенела, катимся по льду к Волчьей урёме. Останавливаемся возле густо разросшего краснотала, что остекленел от кухты, что прослезился от круто завернувшего мороза. Нет, не от мороза – от приснившийся весны, от половодья света.
Тут ещё наваленное на сани-розвальни сено. Оно приближалось к взвозу, издалека дурманя мёдом явленного посреди зимы, плывущего по её сугробам лета.
В свои шесть-семь лет, чаще всего по лошади, я издали мог узнать, кто – летом на телеге, зимой на санях – везёт ну то же сено, узнал и на этот раз: приближался к церковному взвозу Фёдор Иванович Железнов. Его неказистая, кургузая кобылёнка упрямо тянула небольшой – пудов на пятнадцать – возок. Я часто видел Фёдора Ивановича возле нашего амбара, он приходил к отцу, иногда по делу, иногда просто так покалякать. Он был немного шадлив, но едва приметные шадринки не портили красоты привлекательного, чисто русского лица.
– Катаетесь? – глухо спросил нас Фёдор Иванович, когда мы очутились вблизи подплывающего к крутой, сплошь засаженной яблонями, золотой, как говорили старые люди, горе.
– Катаемся, – не помню что именно, но по всей вероятности так неохотно ответил я, потому что кататься мне уже расхотелось. Всем существом я прилип к сену. Оно не могло не полонить меня мёдом духмяной травы.
Мороз обычно убивает все запахи, даже усохшая, не заваленная снегом полынь не дурманит своей хмельной горечью. На что осиновая кора, и та не горчит. Запахи – они как вода – леденеют на холоде. Но запах сена не подвластен никакому холоду,