В пещере тайной, в день гоненья,
Читал я сладостный коран;
Внезапно ангел утешенья,
Влетев, принес мне талисман.
В 1823 году Пушкин написал:
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя…
а в 1825 году – «Подражание Песни песней».
Однако пока Пушкин поддавался не столько этому новому настроению, сколько общему духу радости от дружбы, веры в друзей («19 октября 1825 года»), веры в народ («Зимний вечер»), в отраду чистой поэзии («Козлову»), в бессмертное святое солнце разума («Вакхическая песня»), в защиту певца от судьбы Андрея Шенье:
Зачем от жизни сей, ленивой и простой,
Я кинулся туда, где ужас роковой,
Где страсти дикие, где буйные невежды,
И злоба, и корысть? (I, 340).
Серьезный взгляд на поэзию, на служение музам без суеты, в тиши, выражается в обширной элегии «19 октября 1825 года». Звуки жалобы – на изгнание, на невольное затворничество, на измены любви, на злобу врагов – соединяются в этом обильном лирическими произведениями 1825 году с восторгами вдохновенной любви:
Душе настало пробужденье:
И вот опять явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
1826 год – год освобождения Пушкина из михайловского заточения, его переезд в столицы и свидания с друзьями после шестилетнего отсутствия – отразился бедностью лирики. Но эти немногие произведения, как знаменитая «Элегия на смерть г-жи Ризнич», «Пророк», «Зимняя дорога», «Стансы (В надежде славы и добра гляжу вперед я без боязни)», дышат искренностью и отличаются совершенством формы:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
И с этого времени Пушкин отдается гению Петра Великого, его любви к стране родной, его незлобию, его умению привлечь сердца.
Под небом голубым страны своей родной
Она томилась, увядала…
Это «душа» младой тени, «легковерной тени»; это «милая дева», которой не слышно ни слова, ни легкого шума шагов, это заточение, куда поэт шлет утешение. Без слез (и слезы – преступленье, I, 339), равнодушно из равнодушных уст поэт узнал о смерти легковерной тени. Он выразил то, что мог, в образах привычного «страстного языка сердца, мучительной любви». Тотчас же поэт обратился к образу ветхозаветного пророка:
Восстань пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись