Разговор и правда прервался. Между тем Николай как ни в чем не бывало уминал эклеры, даже не положив салфетку на колени и, заметив Бенкендорфа, сделал ему знак приблизиться к столу.
– Вам известно, Николай Михайлович, что многие злодеи называют вашу «Историю» источником своих вредных мыслей?
Карамзин не побледнел.
– Вероятно, они разумеют девятый том и Иоанна Грозного?
– Нда, – протянул император и вдруг, откинувшись назад на стуле, процитировал: – «Приступаю к описанию ужасной перемены в душе царя и в судьбе царства». Ужасная перемена ждет нас всех, не правда ли? Рылеев попросил сразу одиннадцать книг. Михаил Бестужев – последний том.
– Прежде многие из членов тайных обществ удостаивали меня своей ненависти, а я, кажется, не враг ни отечеству, ни человечеству, – бросил историограф. – Страсти дикие свирепствуют и в образованные века, чему подтверждением Французская революция. Страх велит уму безмолвствовать или рабским голосом оправдывать жестокость.
– «Зрелище удивительное, навеки достопамятное, – снова процитировал Николай. – Не изменились россияне, но царь изменил им!»
– Вы, кажется, недавно меня перечитывали? – скривился историограф. Ему никак не удавалось выбрать верный тон в разговоре с новым императором.
– Читал, – отрезал Николай. – Мой брат Михаил говорит: вы помогли русским догадаться, что между нашими царями были ироды. Формально он прав. Подследственный Штейнгель показал, что вы резкими чертами изобразили все ужасы самовластия и великого царя назвали тираном. Кстати, – император повернулся к Бенкендорфу, – это тот Штейнгель, у которого восемь человек детей, кормить их нечем, жена только что обратилась за пособием. А ее благоверный… – Никс проглотил ругательство, – книжки про Грозного читал и в заговорах участвовал.
– История злопамятнее народа. – Карамзин опустил последнюю будничную подробность и ответил на начало речи.
– А Бестужев говорит, – продолжал Николай, – что испытывал от чтения новгородских убийств лихорадочное любопытство и удовольствие ближе взглянуть в глаза смерти. Кажется, эти люди ожидают, что их станут кидать в Волхов и рассекать на части.
Историограф снова замолчал. У него наготове было множество фраз, способных опровергнуть мнение царя, будто он, Карамзин, чуть ли не заговорщик. Например: «Народ есть острое железо, которым играть опасно, а революция – отверстый гроб для добродетели». Но все это как-то не шло к случаю и совершенно не вязалось с манерами нового монарха.
– «Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан. И в самом несовершенном надо удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку».
Ба, да он читал и «Письма