– Здесь либералисты, там сервилисты. Истина и добро посередине. Вот ваше место, прекрасное, славное. Надобно служить. И порядочным людям занимать государственные должности. Иначе на них понабьется всякая дрянь, сами же плакать будете.
– Но для чего вы не пошли, когда государь звал вас? – Блудов приблизился к учителю. – Не оттого ли, что место вовсе не так прекрасно и славно?
Николай Михайлович дернул головой, и лакей уколол его булавкой в шею.
– Вы, дружок, приписываете мне чистоплюйство, которого, поверьте, у меня нет. Я болен. Собираюсь в дорогу. Ось мира будет вращаться и без меня. Что делать в правительстве? Я стар для молодых и молод для стариков. Я давно простился с мечтой быть полезным. Не простился только с историей. И стану писать ее вопреки нашим кастратам и щепетильникам. Мы все, как мухи на возу, в своей невинности считаем себя причиной великих происшествий. А надобно смириться с собственным ничтожеством.
– Но ваш воспитанник князь Вяземский вовсе не одобряет поступление на службу в нынешних обстоятельствах, – молвил Дашков, покусывая платок. – Он писал мне и решительно отговаривал. Сознаюсь, я в сомнениях: не совершаю ли чего непоправимого.
– Вам стыдно служить? – В голосе старика звучала горечь. – Я знаю мнение князя Петра Андреевича. Я люблю его, но что в наших мыслях братского? «Умнейшие и деятельнейшие из нас все с вывихом: у кого язык, у кого душа, у кого голова. Арзамас рассеян по заднице земли». Вот что он пишет. Давайте носиться из края в край, с чужбины на чужбину и нянчить свои вывихи. Меж тем как для нас, русских, одна Россия самобытна, одна Россия существует, все иное есть только отношение к ней, мысль, привидение. Мыслить, мечтать можно в Германии, Франции, Италии, а дело делать единственно в России.
Оба ученика переминались с ноги на ногу. Не то чтобы они были не согласны. Но неудобный жернов ворочался в груди. Что он знает, высокомудрый летописец, о той грязи, в которую они каждый день погружают руки и перья?
– Хорошо, когда есть свое дело, – молвил князь Дашков. – Вы нашли его.
– Полноте, – одернул его Карамзин. – Я уже поворачиваю паруса в иные гавани. Могу написать более, но не напишу лучше. Читатель жаждет подробностей, а история должна быть разборчива. К счастью, авторское самолюбие оставило меня. О потомстве не помышляю. Тороплюсь только дописать прежде душевного охлаждения. Конец близко, близко… но еще можно не доплыть до берега.
Николай Михайлович не заметил, с каким удивлением скользнул по нему взгляд посланца Марии Федоровны. Бенкендорф всегда умел вовремя потуплять глаза.
– Впрочем, работаю сейчас мало, – признался Карамзин. – Грустно, мрачно, холодно в сердце и не хочется взяться за перо. Каковы преобразователи России! Я видел ужасные лица, слышал ужасные слова, и камней пять-шесть упало к моим ногам. Я, мирный историограф, алкал пушечного