Долгое время темы лагерей в моей школе никак не касались, будто их и не существовало. Репрессии обходили молчанием – словно миллионов жертв и в помине не было. И лишь в старших классах, когда климат в стране уже поменялся, стали наконец признавать, что „перегибы“ и „чистки“ всё-таки были. Я с удивлением смотрел на нашу учительницу истории и других и то, как уклончиво они всё это описывали.
Во всём этом было что-то бесчестное и постыдное. Все эти годы учителя дурачили нас, скрывая от нас наше прошлое, а теперь – когда можно было наконец говорить правду, даже сознаться толком не могли.
Слово „перегибы“ отдавало трусостью, а „чистки“ подразумевали, что с людьми было что-то не так, и от них нужно было избавляться как от грязи на одежде. Ни у кого не хватало мужества признать, что КПСС подавляла свободу и десятилетиями убивала людей на завтрак, обед и ужин, а потом, прикрываясь красивыми словами, уверяла всех, что всё это делается для блага народа.
Учителя были готовы говорить о чём угодно, но только не о том, что было по-настоящему важно. Никто не говорил о том, каким образом Сталину удалось захватить власть в партии. Никто также не говорил о ГУЛАГе и том, как годами подавлялась оппозиция и инакомыслие. И какой жуткой ценой был достигнут тот гигантский скачёк в развитии, которым всё так гордились.
В моём детстве неприятных моментов истории было принято не касаться. Почти никто из нас не знал о событиях в Катыни, массовом расстреле рабочих в Новочеркасске, Голодоморе на Украине и масштабах радиации в Чернобыле. Никто – в особенности из детей – не догадывался о том, что советский режим творил в центральной и восточной Европе. На уличных транспарантах моего детства пестрели надписи „Миру – Мир!“ И пока мы смотрели по сторонам, разглядывая красивые флажки, война в Афганистане уже давно шла полным ходом. Количество жертв в ней уже давно перевалило за миллион.
Порой я уставал учиться. На меня находили сомнения, и я больше не знал, ради чего так стараюсь. Легче мне от знаний не становилось – с ними было только тяжелей. Чем больше я знал, тем более это осложняло мою жизнь, разрушая фундамент привычной картины мира и не давая мне сливаться с остальными.
Иногда я спрашивал у своей матери, что она делала, когда была молодой, как и где получала свои знания. Она рассказывала мне, что всегда любила читать и часто проводила свои дни в комнате за книгой. В юности её очень интересовала русская поэзия первой четверти двадцатого века и, читая её взахлёб, она скоро стала хорошо в ней разбираться. „В те годы хороших книг было мало – даже меньше, чем сейчас“, говорила мне мать. „И поэзия для нас была как глоток свежего воздуха.“
Моя мать знала огромное количество стихотворений наизусть и прочла многое о жизни тех поэтов, которыми так восхищалась. У большинства из них была трагическая судьба, и многие из них плохо кончили. Это заставило мою мать задуматься