Мавзолея приют
осенят тебя крыльями, станут твоими.
Кто меня назовет, ошибется вдвойне и втройне —
я – квадратик мозаики желтый на синем,
треугольник зеленый на красном —
почему бы и нет?
Кем хотел бы я быть, у меня и у вас не спросили.
До чего хорошо умереть бы ни этим, ни тем,
чтоб сказали: «Он темен был
нашей прозрачности ради,
только булькало что-то там в той темноте,
только сыпались искры,
как от кошки, которую гладят.»
***
Тридцать второго числа
в месяц Безумного Волка
река, что меня унесла,
вспять повернет ненадолго.
Словно бы пса супротив
боли последней и дрожи,
в белую ночь возвратит
мальчика в чертовой коже.
Он, на придумки горазд,
пальцами веки поднимет
и на неведомых вас
взглянет глазами седыми.
Буйство времен и систем…
Грязь и кровавые пятна…
Что он увидит пред тем,
как уноситься обратно?
Короток праздник земной…
Речка слезой небогата…
Лягут меж вами и мной
отмель и два переката.
***
Между трех кораблей пузырилась рубаха,
нахлебавшись воды незастегнутым ртом,
и спокойно, без лишнего мата и аха
повторял мегафон: «Человек за бортом!»
Простирала рубаха то руки, то ноги,
«Всех прощаю, – кричала, – меня всяк прости!»
И по шлюпочной первостатейной тревоге
торопились матросы рубаху спасти.
На руках раздувались и вновь опадали
жилы в ритме гребков – некрасивый красив.
Так, наверное, Белый на черном рояле
нашей жизнью играет от «до» и до «си».
И кипела волна под напором тельняшки,
от дыхания потных натруженных тел,
а счастливый владелец несчастной рубашки
беззаботный и голый над ними летел.
Он летел в ту страну, где ни плачут, ни стонут,
где любому работу по сердцу дают,
где в огне не сгорают и в море не тонут,
где тебе безразлично – что север, что юг.
И смеялся в душе, что рубашки за-ради
там внизу истязают себя – ха-ха-ха!
И не ведают, что его ждут в Китеж-граде,
а рубашка – обманка, трава и труха.
И на это ему высота ничего не сказала,
никогда не сказала, что он потому не упал,
что в полете ему эта сила гребцов помогала,
и такой же Спасатель подмышки держал.
***
Запасная скамья человеков
так длинна, что не видно конца.
Подвывая и прокукарекав,
я сажусь, постаревший с лица.
Знаю, место мое у параши —
молодые сидят впереди,
их Наташи. и Маши, и Даши
прижимают к горячей груди.
Но труба