Мы с матерью сидим в кабинете друг напротив друга, я за «Стейнвеем», рядом шкаф, заставленный фотографиями в рамках и разбухшими от влаги книгами. Именно к глянцевому черному «Стейнвею» тяготела я в детстве, потому что хотела отличаться от мамы, которую всегда видела за «Болдуином». Сто лет прошло с тех пор, как она учила меня играть, как я вообще мало-мальски музицировала, но в каждый приезд меня тянет в эту комнату, тем более собственного инструмента у меня нет. Сидя на банкетке, вспоминаю, какой я была много лет назад, когда совсем отдалилась от родителей и думала, что больше никогда не буду с ними общаться и уж тем более не окунусь снова в покой и уют нашего кабинета. Рядом с пианино не получается долго грустить. Вот уже я выпрямляю спину, ставлю ноги на педали, пальцы летают по клавишам. И мама рядом. Музыка всегда нас объединяла.
Я не разрешаю себе взглянуть на мать, подметить изменения, которые до этого почему-то ускользали от моего внимания. Крошечные детали я списывала на возраст. Не могу заставить себя посмотреть в лицо истинному виновнику, с кем невозможно договориться, – диагнозу, на котором мне следовало бы сосредоточиться, который изрядно бы меня подкосил, не будь я в таком смятении от идеи родителей. Не могу проявить к ней великодушие, сочувствие и при этом не соглашаться каким-то образом, что у ее мыслительного процесса есть обоснования. Не сейчас, когда они втихомолку приняли решение, не дав нам возможности рассмотреть другие варианты. Не сейчас, когда наугад выбран один год – а вдруг ей суждено гораздо больше? Не сейчас, когда выяснение обстоятельств, фактов и сроков, то есть воссоздание полной картины происходящего, укажет на то, что мать умирает. Вместо этого я левой рукой играю гамму, не в силах сопротивляться засевшей глубоко внутри мышечной памяти.
– О чем же ты хотела поговорить? Какую еще сногсшибательную новость припасла?
Я первый раз вижу родителей (точнее, маму, потому что папа немедленно нашел себе занятие в саду, и мы в доме одни) после того, как они озвучили свой чудовищный план. Причем зашли они издалека: накрыли стол с закусками, расспросили о работе, а потом раз – и обухом по голове. Когда я в тот вечер подвозила Томаса до вокзала, он молчал, был весь в себе. Мы с ним общаемся не то чтобы часто. Из-за графика – я записываюсь в студии рано утром, а брат заканчивает работать невообразимо поздно – мы в основном встречаемся на днях рождения и прочих праздниках. Поэтому я удивилась, когда на следующее утро он позвонил: мол, пока не поздно, родителей нужно остановить. Конечно, я двумя руками за. Нельзя им позволить довести дело до конца. Мама, не сейчас, хотя бы не так рано! Папа, вообще не надо!.. Но они всегда были такими – сосредоточенными друг на друге, созависимыми, – и где-то в глубине души я не удивлена, что они придумали себе такой конец. В их мире смерть одного означает смерть обоих. Когда я сказала Томасу, что ничего другого им и в голову не могло прийти, он повесил трубку.
– Ты нас избегаешь, – осторожно говорит мама.
Обычно, если нет аврала на работе, я приезжаю раз в неделю или две. А тут я не была с того самого вечера, хотя по телефону мы несколько раз коротко переговорили. И вроде я была готова