Раскольников весь, не только лицом, был одной гримасой отвращения. Ни о каком возбуждении в таких возмутительных обстоятельствах не могло быть и речи. Хотя именинница не была столь гадка, как дурында: по крайней мере кожа гладкая, и формы круглятся по-женски. На всякий случай он скосил глаза на икону на стене – кто же там в нимбе… Закатный свет из окна, головой к которому он лежал, розовой пыльцой припорошил обстановку, заодно подрумянив белёсое мясо потаскух. Ни вершка, ни капли гадинам…
– Ой да что же ты делаешь со мно-ой, касати-ик… Видать, зелье тебя забрало-о-о… – В руках у хозяйки вновь очутилась кружка с водой. – Ты зачем мыло спёр, монашек? – И она показала злосчастный обмылок, похищенный им из кухни.
Срамиться сильней было решительно некуда, тем не менее Раскольников смутился.
– Случайно, – кашлянул он.
– Ага, скользкое было, само в карман полезло. – Она натянула на одну руку серую нитяную перчатку, смочила палец в кружке и стала его намыливать. – Ох уж эти мне барчуки балованные. Мазурики похлеще апраксинских. Или ложки сопрут или мыло прикарманят. – Неожиданно она сунула руку ему между ягодиц и начала вкручивать мыльный палец в задний проход.
– А-а! – взвыл Раскольников. – Уйди, сука!
Хозяйка свободный рукой вмяла ему подбородок так, что он мог только подвывать сквозь зубы.
– Тише, тише, щи прольешь… Потерпи, это тебе не ежа доить… Сейчас всё будет хорошо. Ой, как студентику божию Родиону будет хорошо…
Надавливая на железу в прямой кишке, она снова уткнулась ему в пах и принялась лакомиться с похрюкиванием; рот ему теперь затыкала Лизавета.
Раскольников корчился от пытки, не понимая, чего ей добиваются. Ему и клистир никогда ещё не ставили. Он задыхался под дланью идиотки, во рту было солоно от крови, бессмысленный мозг колотился в черепной коробке. Силы сопротивления, что мышечные, что моральные, полностью иссякли. Ломота и тяжесть разливались от низа живота по всему телу. Ему казалось, что даже уши у него вспухли.
Хозяйка буркнула что-то набитым ртом, Лизка протянула шкатулку. Порывшись, не глядя, в ней, Алёна Ивановна вытянула красную ленточку, извлекла палец из задницы и, продолжая закусывать, ловко перетянула под корень приневоленное возбуждение жертвы своей.
– Красота! – похвалила она свою работу, превратившую мужское достоинство Раскольникова во что-то пуделеобразное. – А ты говорил… – И вдруг грянула размашистым сельским голосом: – Уродился, уродился, уродился мой конопель! Мой зелёный, тонок-долог, тонок-долог, бел-волокнист, бел-волокнист! Повадился, повадился, повадился, повадился!..
Какой там бел-волокнист – багровая венчальная свеча торчала посередь кельи, только что не лопалась.
– Истомилась вся, душу до нутра выкрутил… соколик… желанный… – причитала праведница, каких со времён