Крепко сказано, ибо всюду «та же погоня за иллюзиями художественного развития, за личной оригинальностью, за „новым стилем“, за „непредвиденными возможностями“, теоретическая болтовня, претенциозная манера задающих тон художников, похожих на акробатов, которые орудуют картонными гирями („манера Ходлера“), литераторы вместо поэтов и живопись как живописное ремесло».
С чем-то можно не согласиться, но в целом – справедливо и убедительно. Тогда, быть может, прав и Эскулап относительно меня? Если бы я не бросил живопись, то Жека Лаврентьев был бы теперь не Заслуженным художником России, а попал бы в когорту Великих? Может, и моя спина пригодилась в качестве ступеньки для его шага к этим высотам. Тогда действительно получается, что «нон схоле, сэд витэ дисцимус», Н-да…
А теперь… Что же теперь, кстати? При моем-то новом занятии! Уже и для меня припасены розги. И замочил их в уксусе не тевтон, а испанец Хосе Ортега-и-Гассет, «Летнюю сонату» которого я одолел по инерции вслед за «Закатом Европы». «Как далеки от нас те времена, когда мастер тратил всю свою жизнь – напряженную жизнь, исполненную страстей и красоты, – на работу в самой тёмной части величественного и долговечного купола! Такие мастера теперь большая редкость», – упрекал он писателей. Они де «черпают вдохновение в прагматическом красноречии и искусно выстроенных театральных перспективах, чем в простом самозарождающемся искусстве. Художественное творчество перестало быть насущной потребностью, расцветом сил, избытком высоких устремлений, бастионом духа и превратилось в заурядное, благоприобретённое, признанное обществом ремесло; писать стали ради привлечения читателей. … Стали писать, чтобы заработать, зарабатывали тем больше, чем большее число сограждан читало написанное. Сочинитель достигал этого, льстя большинству читателей, „служа их идеалам“, как сказал бы Унамуно, для них привлекательным; но ведь и сам писатель был создан публикой. И служение литературе стало необременительным и общедоступным.