Ник Блау был слабым чародеем, и не смог бы заставить даже небольшой зал видеть что-то, недоступное другим. Томас умел использовать все, что есть – Нику достаточно заставить гимнастов видеть снаряды, скрытые от других темнотой и черной краской. Именно «Вереск» первым превратил выступление гимнастов в ничем не скованный полет.
Томас лгал непосредственно, почти по-детски – подсвечивал одно, прятал другое, добавлял совсем немного колдовства. Играл с пространством, светом и пунктирными линиями, заставляя арену становиться на дыбы, а потом течь ртутью прямо к носкам ботинок зрителей в первом ряду.
А когда не было денег и помещений, Томас мог сесть на край полутемной сцены или вовсе площадных подмостков – почти всегда это был городской эшафот – свести запястья и раскрыть ладони. Иногда между ними вырастал цветок. Иногда – птица. Зависело от того, что оставалось в реквизите.
Это был его любимый фокус.
– Ты долго на юбку мою будешь пялиться?
– Я на канарейку… Томаса вспоминал, – признался Штефан. – Как думаешь, он вернется?
– Нет, – покачала головой Хезер. – Не вернется. Я гадала. И без карт… мы же все знаем, что операция его матери не поможет.
– Но ведь это значит, что он сможет вернуться! – упрямо повторил он.
– Ах, Штефан, – Хезер смотрела с укором. Она всегда смотрела с укором, когда разговор заходил о родителях. – Это мне можно быть такой циничной, ты-то куда?
Штефан фыркнул. Хезер была одной из немногих детей в приюте, кого подкинули на порог, но о чьих родителях было известно. Молодая дочь владельца парфюмерной лавки сбежала из дома с Идущими. Через полгода ее вернули, еще через полгода она родила, и, по настоянию отца, оставила ребенка у приюта. Она ходила навещать Хезер в первые четыре года, и, кажется, даже давала ей какое-то имя. Его Хезер так и не смогла вспомнить. Но была уверена, что мать вот-вот заберет ее. Научившись говорить, изводила ее разговорами о том, как им будет чудесно жить вместе.
Однажды мать не пришла в назначенный день. Наставница сообщила, что она повесилась прямо на складе.
«Чего они добивались? Чтобы мы перестали чувствовать? Почему нельзя было соврать?!» – каждый раз возмущалась Хезер.
Как только Штефан собрался предложить загнать птицу в клетку и выйти на палубу отвлечься, сверху раздался скрип открытого люка, и канарейка метнулась к свету.
– Вот дерьмо! – расстроенно воскликнула Хезер, бросаясь к лестнице.
И тут же сделала шаг назад. Люк закрылся с таким же скрипом, и трюм снова погрузился в полумрак.
Готфрид стоял на лестнице, одной рукой прижимая к себе что-то завернутое в ткань, а другую протягивая