У меня нет никаких догадок, что со мной творится. Знаю только, что это очень больно, выглядит стремно и как-то связано с приближением весны. Я боюсь смотреться в зеркало – и заглядываю туда каждый час, в надежде, что отек хоть немного спал. Прикладываю столовые ложки, охлажденные в утробе холодильника, к пылающим векам. Бесполезно. Если оно началось, то минимум на неделю я – китаянка. Скоро все это начнет шелушиться, а я не смогу терпеть – буду трогать, ощупывать, отщипывать крошечные кусочки кожи, рискуя оставить рубцы и «занести новую заразу».
Пятый день пропускаю школу, вру учителям и одноклассникам, что у меня ОРВИ. Кому какая разница, чем я болею на самом деле. Мне ведь правда больно, я не симулирую! Дурацкий голос внутри презрительно шепчет: «Подумаешь, глаз припух! Люди, на ледоколах, в минус шестьдесят, покоряют новые континенты…» У меня нет сил покорять новые континенты. Всю свою энергию я потратила, убеждая родителей написать и отнести классной объяснительную записку.
Лучше приврать, чем показаться в школе с этим. Там ведь не будет пощады. Сопли, кашель – неприятные, но привычные симптомы, бывают у всех (поржать и отпустить). Распухшие веки – нечто из ряда вон (затравить, осмеять, распнуть). Такие глаза бывают у алкашей или у тех людей, что роются в помойках. Их обветренные, багровые лица выглядят жалко и страшно одновременно. Не хочу думать, что я теперь – как они. Я не напивалась и не засыпала в сугробе, но одноклассникам поди докажи.
Глаза болят, нос болит, губы потрескались и тоже болят. Но руки-ноги работают, сидеть дома невыносимо. Тянет сходить куда-нибудь, хоть в магазин во дворе, который виден из окна, с синей крышей. Спускаюсь с пятого этажа; в нашем доме нет лифта, каждая вылазка подбавляет бодрости. А мне надо взбодриться.
Иду по улице и понимаю, каким свежим, сухим и просторным стал предвесенний воздух! Гуляла бы и гуляла, до самого заката. Но, во-первых, могут увидеть и спросить – чего это ты не в школе, а гуляешь? Во-вторых, хищное солнце, как только я ступаю на его территорию, достает свой скальпель и тянется к моим векам. Тончайшие лезвия надрезают кожу; начинает пощипывать, начинает ныть, начинает гореть. Надвинув вязаную шапку до самых бровей, прыгаю через грязевые ванны асфальтовых проталин, несусь под магазинный козырек. В спасительной тени снова обращаю лицо вверх: небосклон совсем уже мартовский. Нежно-молочные, полупрозрачные завитки стремительно текут на запад, туда, где горизонт заштрихован угловатыми силуэтами оголенных деревьев. Увижу ли, как лес позеленеет? Или мои глаза к тому времени опухнут до такой степени, что веки срастутся? Вдруг я совсем ослепну? Волна саможалости накрывает меня, как порыв пронзительного восточного ветра. Захожу внутрь магазина, протягиваю продавщице деньги и рыдаю. Выглядит так, словно мне страшно жаль расставаться с этой сотней, но хлеб и молоко нужнее.
Продавщица удивленно пялится на меня. Возможно, вспоминает новостные сюжеты о домашнем насилии. Я кажусь ей несчастным подростком, которого годами удерживали в подвале (иначе откуда такое лицо?) Однако она не говорит ни слова (боится связываться с моими взрослыми). Молча подает мне то, что я прошу, отсчитывает сдачу. Сейчас я повернусь спиной, она нажмет красную кнопку под прилавком, сбегутся спецназовцы – спасать меня. Но мне больше не хочется быть объектом чьего-то геройства. Сгребаю мелочь в горсть и ухожу, прижимая к груди шуршащий пакет с еще теплым хлебом и булькающим, прохладным литром молока.
Все, чего я хочу – вернуться в свою комнату без приключений. Но увы: на первом этаже меня подлавливает соседка, тетя Лида. Она высока, толста, очень разговорчива, не в пример продавщице, – и наблюдательна. Тетя Лида работает в банке, выдает людям кредиты, но ей кажется, что она обладает достаточными врачебными компетенциями, чтобы поставить мне диагноз. «Что-то кожное», – говорит она, преграждая мне дорогу. Не могу ни обойти, ни уклониться от нее, руки заняты пищевой ношей. «Сходи в кожвен, покажись доктору». – «Куда?» – «В кожвендиспансер. Там все скажут. Нельзя так оставлять, само не пройдет».
Кожвен. Это слово страшнее, чем любой другой диспансер. Оно знакомо мне из глупых сценок КВНа, из трепа старшеклассников. Про одну из десятого «Б» у нас так говорили: «Не обнимайся с Веркой, на ней уже пробу ставить негде, в кожвен загремишь!» Верка перешла в другую школу, а шутка осталась. Не понимаю, как можно ставить пробы, – это же вроде тех, что мы делали на химии? – на человека. Если так поступают в кожвене, я туда ни за что не сунусь. Да и вообще, как говорят бабушкины подруги, это не больница, а притон проституток и наркоманов. Я вежливо улыбаюсь тете Лиде, протискиваюсь между ней и стенкой, исписанной любовными посланиями к «Иванушкам International», и бегу наверх.
Но тетя Лида так просто не сдается. Работа по выдаче кредитов сделала из нее человека с железным характером. Вечером она звонит моей маме и пытается вразумить ее, словно имеет на это право. Мама краснеет, вздыхает, вставляет фразы типа: «Я подумала, это просто диатез», «Ну какие оральные контрацептивы, 13 лет ребенку!», понуро угукает. Наверно, после такого мама наденет на меня паранджу, чтобы я больше не позорила ее перед людьми. Или вообще запретит