Военный год. Ни дать, ни взять
ни шкуры, ни мосла…
Но поросёнка как-то мать
с базара принесла.
Мы ликовали, я и брат.
Мы прыгали, смеясь.
Сосед-рыбак был тоже рад,
Кричал: «Вот это язь!»
А я топчан отвоевал,
чтоб ближе быть к нему.
И Борькою его назвал,
не знаю, почему.
Он по утрам меня будил
и почесать просил.
И я гулять его водил
и на руках носил.
Он всхрюкивал на зов «Борь-Борь…».
Совсем не ведал зла.
Но тут простуда или хворь
сердешного нашла..
Я рвал ботву ему, чтоб мять,
готовить на плите…
Но, видно, чтоб его поднять,
харчи были не те…
Он стал невесел, плохо рос,
худел день ото дня.
И о его судьбе вопрос
решился без меня…
Была голодная зима,
суровый год войны.
Но стали наши закрома
неслыханно полны.
В кадушке, старой и большой,
от днища на вершок,
лежал с отторгнутой душой
болезный мой дружок.
И был растерзан он, разъят
на тонкие куски.
И говорил мне старший брат:
«Ну что, малыш, раскис?
Смотри, какой устроим пир!
Бери себе шматок!»
Но я-то знал, что этот мир
предательски жесток.
Я часто вскрикивал в ночи.
Мне снился длинный нож.
На тёплой бабкиной печи
меня трепала дрожь.
Лечила бабка на углях,
чтоб порчу всю отвесть.
И врач смотрел. А я всё чах,
отказывался есть…
И кадку жуткую потом
убрали из сеней.
И говорили шепотком
о том, что было в ней.
Память
В квадратном пыльном маленьком сарае,
на время отведённом под жильё,
от малярии долгой умираю.
И надо мной – одно лицо твоё.
Одно лицо. Да потолок и стены,
которые в разводах дождевых.
И по нему скользят тревожно тени
предчувствий и отчаяний твоих.
А я в себя вбираю, обессилив,
негромких слов врачующую связь:
ты мне слагаешь сказку о России,
о пензенской земле, где родилась…
Туда хочу. Лицо твоё двоится.
Ты шепчешь: «Будешь, сыночка, в раю.
Там яблоки, всё яблоки и – птицы».
Я понимаю: это в том краю,
в России. «А зачем же плачешь… мама:
Мне только… жарко… Ты мне … говори…»
На юге умираю Казахстана.
И надо мной лицо твоё парит.
И до сих пор. Тревожно мне и странно.
В горячечной, нестойкой тишине
та давняя, не нынешняя мама
является, печальная, ко мне.
Могу ли я назвать тебя старушкой,
когда в лихую пору, в забытьи
всплывают над измятою подушкой
глаза, которым нет и тридцати…