Даже кончина старого князя не нарушила той удивительной гармонии, озарив нашу жизнь светлой скорбью, подчеркнув трепетную недолговечность бытия.
16
И ещё – не могу не воскресить в памяти – ведь записи мои вряд ли увидят наглые масленые глаза пошляков и зоилов. У Веры имелся особый дар, свыше данная правдивость. Всё что касалось нашей любви – я имею в виду её физическую сторону – могла она обсуждать с прямотой, чуждой ханжеству и ложному целомудрию.
Однажды мне пришло в голову (виной тому, как я полагаю, стали фривольные сонеты Пиетро Аретина и выпитый за ужином лишний стакан хереса) спросить, слышала ли она о…
– Нет-нет, Вера, я не имею в виду, что мы должны, что я хочу…
Помню, я нелепо, совершенно как гимназист, залился краской и перешёл на английский, впрочем, и в этом языке не нашёл точного определения, пролепетав что-то об «entering your back door»12.
Вера улыбнулась и поцеловала меня в лоб: «Я сейчас быстро поставлю себе… Кажется, кружка Эсмарха – в ванной? А ты, Женечка, потрудись пока, пожалуйста, зайти в мой boudoir. Там, на туалетном столике, увидишь такую маленькую склянку essence de rosé13 – это облегчит наше… взаимовлечение».
[В рукописи вымарано около страницы.]
– Боже, Вера… Где и когда ты этому научилась?
– В Екатерининском наша Ольга Степановна любила проводить с лучшими ученицами дополнительные занятия, – защекотал меня её тихий счастливый смех. – Ой, господи, поверил! Какой же ты [вымарано также].
После Вера долго расчесывала прямые светлые волосы, а я целовал её плечи и ключицы, разворачивал лицом – норовя поймать губами улыбку, пересчитать веснушки возле носа, который она потешно морщила.
17
Декабрь – студеный и бесснежный. Ледяной, рвущий ветер гонял по земле трескучую крупу. Черные деревья промерзли насквозь. Дым подымался вверх строго вертикально, словно прочерчен по линейке инженера. Злые голодные волки подходили по ночам к усадьбе, пугая дворовых собак, чей скулеж походил на плач.
Тем уютнее было в гостиной. Трещали в камине ольховые дрова – царское дерево, здоровый дух. Вера, вся завернувшаяся в огромный шотландский плед, грела руки о любимую чашку в горошек, вывезенную из таинственной квартиры на Стромынке. Обстановка располагала к неторопливым обстоятельным беседам.
Говорили мы решительно обо всем, и не могли наговориться. Как-то Вера вспомнила эпизод из жизни графа Толстого (об этом рассказали на кружке), решившего, что у него от молодой женой не будет никаких секретов и подсунувшего ей дневник, в коем он подробно описал все свои добрачные излишества. Вера артистично, в лицах, представила эту сцену. Невинная Софья, расширив от ужаса глаза и нервно сглатывая, читает графские мемуары о крестьянках, на которых