– Котова, куда пошла? Артикулируй лучше! А то все как-то тихо, невнятно! Что ты бормочешь!
И опять все замечания звучали как лозунги, вбивая сваи в ее и без того ущербную самооценку. Самооценка корчилась под звонким голосом-горном Булки, растекалась по полу грязной лужицей от сапог в непогоду, принося Кире немалые страдания. Особенно никак не удавалась сцена финального признания Наины. Финн – Вадим Арсентьев – важно трубил, осознанно понижая голос, прокладывая его ватой обертонов, как хрупкие елочные игрушки в картонной коробке:
– Я ужаснулся и молчал,
Глазами страшный призрак мерил,
В сомненье все еще не верил
И вдруг заплакал, закричал:
«Возможно ль! Ах, Наина, ты ли!
Наина, где твоя краса?»
Этот фрагмент монолога Финна всегда пугал Киру, потому что был не про вечность. В принципе, не про нашу вечность на земле. И Кире было тяжело, даже лицедействуя, принять, что жизнь скоротечна, красота длится мгновения и символизирует мимолетность всего земного. В этом месте почему-то щекотало в носу, в горле появлялся тугой комок, который невозможно было сглотнуть, и вот этим натруженным, перехваченным горлом нужно было подавать реплики.
– Ровно сорок лет, —
Был девы роковой ответ, —
Сегодня семьдесят мне било.
У Киры захватывало дух от неизбежности происходящего возмездия. Ночами снился Пушкин вместе с Крыловым почему-то. Пушкин, по-хозяйски расположившись, пил чай на кухне, а Крылов подмигивал:
– Толпою годы пролетели.
Прошла моя, твоя весна —
Мы оба постареть успели.
Но друг, послушай: не беда
Неверной младости утрата.
Конечно, я теперь седа,
Немножко, может быть, горбата;
Не то что в старину была,
Не так жива, не так мила;
Зато