Это моя революция, шепчет он сам себе сухими губами. Он хочет пить, но звать к постели сейчас никого не будет; дайте ему побыть одному.
А это царь. Зачем он сегодня пришел? Не надо бы ему приходить. Он царя презирает. Если бы таким слабаком не был, власть бы ни за что не отдал. А так быстро отрекся, даже не сопротивлялся ничуть. Может, он хотел мученического конца? Хотел стать святым? А что, если пришел, его можно об этом спросить.
Закрыв глаза, он лежал на высоких подушках. Товарищ Романов, и что, как оно на небесах? Молчите? А вот я молчать не буду. Вы, говорят, на земле молились каждый день? Не слышу ответа. Да? Да?! Ах, какой же вы праведный. А вы знаете, что вашего позорного боженьки нет и не было? Так кому вы молитесь? Выдумке? Ну молитесь, молитесь. Впрочем, на небесах никто не живет, и вы тоже; там летают облака, они состоят из капелек воды. Так откуда же вы пришли? а? Если уж пришли, говорите!
Царь глядел на него огромными озерами прозрачных, серо-синих, с легкой зеленцой, скорбных глаз. В этих прозрачных глазах, в этом молчании он тонул. Раздраженно шевелился на кровати, пружины звенели. Царь рта не раскрывал, а он слышал его тихий, как у священника на исповеди, голос. Да, я молюсь, и я спасен. Вам тоже надо бы молиться. Еще чего, смеялся он, мелко и весело трясся в смехе, буду я молиться вашему боженьке! Как я могу обращаться к тому, чего нет?
Революцию он часто видел на прогулках; его вели под руку по парку, он опирался тростью о землю, шагал левой и приволакивал правую ногу. Левой! левой! левой! Да он как солдат в строю! Красноармеец Ленин, равняйсь! смирно! Он видел ряды ополченцев на Красной площади, на сером ее, древнем булыжнике, они прямо с площади уходили биться с беляками. Его сажали в автомобиль с открытым верхом – покататься; он ехал и приветственно махал рукой березам, елям. Верная и жена и верный доктор Авербах сидели на заднем сиденье. Они радовались вместе с ним революции и приветствовали ее верных сынов. Это не ели, это солдаты революции! Они сейчас уйдут на фронт! Вечная война идет!
А в усадьбе ждали верная секретарша Фотиева и верная секретарша Гляссер, он медленно объяснял жене, какие мысли пришли ему в голову, а жена уже связно, быстро диктовала его мысли секретаршам. Усатая Марья Игнатьевна Гляссер записывала эти мысли в записную книжечку, как раньше говорили, в карнэ. Светловолосая, с глупыми мещанскими завитками на висках, с широкими, как у мужика, сильными плечами, молчаливая Лидия Фотиева приносила с собою пишмашинку, ставила ее на стол и ловко шлепала по грохочущим клавишам. Белый